поставить закладку

 
  стороны света №10 | текущий номергостевая книга | союз и   
Игорь Фролов
РЫЖИЙ, НО НЕ КОНОПАТЫЙ
ПОЭТ В ЖИЗНИ И ПОСЛЕ НЕЁ
  Игорь Фролов - член редколлегии журнала. Продолжение разговора о поэзии Бориса Рыжего. Начало – в 9-м номере Редакция журнала 'Стороны света'версия для печатиИздательство 'Стосвет'


Игорь Фролов
   Игорь Фролов

Я помню появление свердловского поэта Бориса Рыжего на большой печатной сцене – честно скажу, тогда не понял масштабности шума вокруг имени. Читал, когда попадались, стихи. Да, поэт, да, Есенин из промышленного квартала, – ну и что? Каждому поколению нужен свой Есенин, свой Мандельштам… Хотя последний вряд ли так сильно нужен, а вот первый является с завидной периодичностью. Это такая фигура, в которой пересекаются интеллигенция и народ – если хотите, сознательное с бессознательным (уровни общественного разума), – и всем любо. Да еще славно, что недолго, но ярко живет такой поэт – можно побыть современником, а потом и помемуарить. Борис Рыжий – явление такого рода. Молодой, из провинции, талантлив, замечен, вознесен и на пике славы, в возрасте Лермонтова, покончил со всем сам.
Если всмотреться, то можно увидеть – Рыжий был не столько Есениным, сколько советским по стилю поэтом, просто время позволило эту тематику выплеснуть. Рубцову не повезло с временами, которые, как известно, не выбирают, – а то бы и он развернулся по полной.
Я имею в виду тему, которая так восторгает нашу элитную поэтическую интеллигенцию и роднит ее с народом. Вот только народ пьет, чтобы скрасить свое бессмысленное время от работы до работы, а интеллигенция – она, как мы знаем, пьет от страдания, от невыносимости бытия насухую. У нее ведь нет иных методов пострадать, если она не на лесоповале. Чтобы писать стихи, нужно познать рай и ад, а как их в нормальной жизни познаешь, да когда жена, да ребенок, будь они неладны, свободы нет, работать надо, а вокруг одни ублюдки…

 

Господи, это я
мая второго дня.
- Кто эти идиоты?
Это мои друзья.

А давайте, раз уж подвернулись, отвлечемся на них, на друзей. Был у уральского Есенина и свой Мариенгоф. Это же ему Рыжий писал:

 

…белою ночью под окнами Блока,
друг дорогой, вспоминать о тебе!

Конечно, друг дорогой выдал свои воспоминания после смерти Б. Р. Интересно, "Знамя" опубликовало литературно никакие, но полные тщеславия записки, оттого что это о Рыжем, или потому что автор их – самостоятельная ценность? Меня это всегда в таких случаях интересует.
Там автор много чего понаписал, но пока выдернем вот это:
"Но не было дня, слышишь, Боря, не было за эти чертовы четыре года ни одного дня, чтобы я не вспомнил о тебе. Сижу ль меж юношей безумных, еду ли ночью по улице темной, дергаюсь ли, увидев свое отражение в окне, в вагоне метро, где провожу два часа в день, а стало быть почти четверо суток в месяц или месяц в год. Стою ли в очереди в "Билле" вечером, набрав к ужину того-сего в юркую сетчатую корзину на колесиках (увеличивает продажи в супермаркетах самообслуживания на пятьдесят процентов), я думаю о тебе".
Корзинка на колесиках увеличивает продажи. Как и известный лэйбл, наклеенный на неизвестный товар.
Помимо этой приторно-притворной любви к мертвому другу (апостольская классика), начитанный прочитает (спасибо, недавно Прилепин напомнил): "Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался... в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой… и т. д., и т. д."
Так кто тут Есенин, а кто Мариенгоф? Странные гипертекстовые совпадения. Или всего лишь совпадения, что тоже бывает сплошь и рядом. Ну да ладно, мы еще вернемся к поцелуйному другу…
…А пока читаю стихи. Да, хороший советский поэт – судя по евклидовой геометрии стиха, его понятной и простой линейности. Что касается содержания, то и тут не ново – одно из решений все того же страдательного уравнения. Подставляем начальные и граничные условия – свердловская промзона, водка, детство, дворы – и получаем как решение:

 

Пойду в общагу ПТУ,
гусар, повеса из повес.
Меня обуют на мосту
три ухаря из ППС.
И я услышу поутру,
очнувшись головой на свае:
трамваи едут по нутру,
под мустом дребезжат трамваи.
Трамваи дребезжат бесплатные.
Летят снежинки аккуратные.

(Две крайних строчки вдруг коснулись какой-то не той зоны мозга, зазвучал голос Пригова...)
Это одно из первых опубликованных. Оно еще не прямо страдательно, а опосредованно, – это есенинские "красные сапожки" (или косоворотка – не помню уже), в которых провинциальный поэт Рыжий вступил в поэтический "свет" страны. Тот "свет" как раз познал хаос 90-х, распад и раздрай, и тут вдруг – как вовремя! – явился парень из глубинки, "с Уралу", из первородного ужаса, из гнезда народной бездуховности, вопреки которой живет угнетаемая народом, стиснутая этим народом творческая интеллигенция, живет, страдает и творит, презирая и боясь. И этот рожденный в эсэсэсэре вдруг оказывается тонким изящным портным, чудом шьющим из грязной мешковины уральских буден что-то трепещущее и тонкое. Свердловская шпана, боксер, шрамоносец, хулиган – самородок! Его устами говорит скорбная рассейская поэзия, а он и не ведает, что творит, что творит…
Кстати, если вам уже кажется, что я ругаю поэта Рыжего, – то совсем даже нет. Я еще и сам не знаю, о чем я. Наверное, в первую очередь о методологии мифа вообще. А во вторую – о поэте как жертве Аполлона.
Да, дети Арбата или Литейного всегда любили талантливых урок – ну или фальшивых урок, – всегда с удовольствием подхватывали блатные и матерные. Естественно, большая часть этого творчества – имитация, сувенирные такие ножички-перышки. Интеллигент, попавший в среду, делает из нее искусство.
Вот и тут, если заглянуть в глазок мифа, увидим нормального книжного мальчика, сына горного инженера (а потом папа стал академиком, если не врут источники), в семье которого жила литература; увидим Бориса – студента Горной академии, потом аспиранта, потом автора нескольких научных работ. Читая письма к Ларисе Миллер, видим тонкого интеллигента, совершенно "своего", книжного, эстета.
Но этот эстет писал:

 

Вот здесь я жил давным-давно
- смотрел кино, пинал говно
и пьяный выходил в окно.
В окошко пьяный выходил,
буровил, матом говорил
и нравился себе и жил.
Жил-был и нравился себе
с окурком "БАМа" на губе.

А что до боксера (чемпион города в "юношах"), то это был умный (может и папин) ход – перчатки вместо шаблонной скрипки.

 

…Вспоминается мне этот маленький двор,
длинноносый мальчишка, что хнычет, чуть тронешь,
и на финочке Вашей красивый узор:
- Подарю тебе скоро (не вышло!), жиденыш.

Дядя Вася как крестный отец русскоязычных поэтов – значит, и всей великой русской поэзии…
Потом, когда скрипку обменяли на перчатки, – кто бы, спрашивается, захотел повторить это "жиденыш" (звучит здесь как детеныш человеческий в "Маугли" и эхом продолжается дальше, к сыну человеческому, который естественно возникнет и у Рыжего, как возникал у всех поэтов; сколько поэтов, столько мессий), – кто захочет повторить, тот получит в торец хуком справа или слева. Есть об этом в воспоминаниях любимого друга.
Итак, если коротко и условно, то стал детеныш человеческий вожаком стаи. Таков миф о лирическом герое, который (миф) естественным образом переходит на автора. Особенно когда автор живет как истинный, нет, истый (Казарин) поэт – вот он уже и не спортсмен и не ученый – он свободен, он пьет и дебоширит, потому что, как и положено поэту, страдает. Это страдание в России даже не надо обосновывать и доказательно объяснять. За тебя все сделают. Ну, к примеру, Андрей Высокосов (предельно честен): "Поэзия – это не "состояние души" в расхожем понимании, не ее те или другие свойства, но совершенная души обнаженность, незащищенность… Всем страшно жить, стареть, всем одиноко, всем больно любить и больно терять любовь и близких, больно равнодушно встречаться глазами и расставаться, завязывать шнурки и глупо хохотать над анекдотом. Все с ужасом молча смотрят в грязное троллейбусное окно, с ужасом пьют на службе кофе... Но все свыклись с этим, сжились, научились смотреть на это как на естественный и непреложный ход событий".
Хочется ответить сразу, но кроме контркультурных слов ничего на языке не вертится. Да, поэты ходят пятками по лезвию ножа. А мы, привыкшие, естественно, в сапогах. Я сейчас прокомментирую, вот только успокоюсь немного.
Для успокоения процитирую тоже поэта, но умного, – Юрия Казарина. Хоть он и говорит почти про то же самое: "У поэта родовая травма – душевная, или врожденная душевная травма: такое состояние является нормой для него". Но он в статье о народном поэте Борисе Рыжем странным образом выводит, что поэт еще не является человеком: "Категория Всеведения поэта, о которой в начале XX века вспомнил Александр Блок, может легко и незаметно трансформироваться в категорию Вседозволенности, так как поэт, учась быть человеком, все-таки постоянно находится в процессе углубления и расширения языкового стресса, который принято называть поэтической одаренностью или поэтическим талантом". Конечно, недочеловечность поэта (я еще не человек, я только учусь) – оговорка, но я за нее зацеплюсь…
Статьи Казарина о Рыжем наполнены почти нескрываемым вторым смыслом, – временами он становится первым. Видно, что отношения двух поэтов – старшего и младшего – были напряженными. Я бы сравнил их с отношениями офицера поэзии и ее солдата-самовольщика, с тягой первого к строю, а второго – к ленивой и бессмысленной вольнице. Оба в моем сравнении лишены минусов, присущих этим армейским категориям, – только плюсы. Две половинки поэзии – аполлоническая и дионисийская, разнесенные в конфигурационном пространстве поэзии. Любил ли Аполлон Диониса? Нет, точнее так: любил ли Аполлон Марсия?
Это сравнение не значит, что К. содрал кожу с Р. Но... Жаль, нет у меня под рукой книги Юрия Казарина со стихотворением, посвященным Б. Р., которое заканчивается символом "Пластмассовый стаканчик на городском снегу" (если правильно помню – а в Сети что-то не обнаруживается). У Казарина есть намеки, что Рыжий исчерпал свою хулиганско-городскую поэтику, а к новой не вышел. В этом символе (одноразовый стаканчик с бурыми каплями портвейна русской поэзии), как мне кажется, сказано все, что думает офицер о солдате, который в конечном итоге вообще дезертировал…
Да, чуть не забыл о комментарии к посылу об ужасе повседневного существования в этом лучшем из миров, к которому привыкают обычные люди, но никак не Поэт. Тут-то и пригодится открытие Казарина о поэтической недочеловечности (опять же имею в виду "настоящих", у которых нахлынут горлом и убьют). Нет, мы (которые нормальные) не привыкаем к ужасам. Мы, кроме ужасов, видим в жизни ее хорошую, светлую сторону, мы вращаемся вокруг этой круглой жизни по замкнутой орбите, пролетая мимо зависших над ее темной стороной истых поэтов. Над светлой стороной тоже есть свои стационарные спутники – вечно веселые и оптимистичные больные. Первые, в отличие от вторых, очень сложно и тонко устроены. Это две половинки нормального человека – чистая феминность (пессимизм) и чистая маскулинность.
Развивая мысль, возвращаюсь к Казарину – он неисчерпаем (и один из двух моих самых любимых поэтов, чтобы не подумали, что я стебаюсь). Он сказал по поводу Рыжего: "Как-то поэт Геннадий Русаков произнес тогда еще не совсем понятную мне, а сегодня абсолютно ясную фразу: "Поэзия – дело мужское, кровавое…"". Конечно, Казарин как мужчина и как поэт подписывается под таким определением миссии. Можно мне как прозаику с душой, обутой в сапоги, понизить и опустить, – особенно с учетом открытой феминности истой поэзии? И сказать обратное: поэзия – дело женское, кровавое. В смысле строк Светы Хвостенко "Кровью созревающею брызну, перельется жизнь через края". Эта угнетенность и неумение радоваться свойственна среднестатистической женщине в определенные дни и обозначается аббревиатурой ПМС. Здесь пролив собственной крови есть освобождение от страдания. Стихи вообще сущность циклическая, высокочастотная – колебательный контур крови и души, управляемый все той же Луной. При чем здесь мужские дела – типа войны или хоккея...
Я, конечно, перебарщиваю ради красного словца и от раздражения. А если честно – что думаю я о Поэте, который есть обнаженный нерв общества? Мое мнение, конечно, не играет, но тем не менее. Просто я таких наблюдал близко, принимал участие и пр. И они говорили, роняя пьяную слюну: о знал бы ты, сколько во мне силы, и она все копится, и если что-то не сделать, она взорвет меня… А вот после запоя слаб, как после бани, и надо восстанавливаться, дурная сила ушла, зато стихи сейчас будут… Но это и убивает. О как тяжко в этом мире, где ты всем должен, обязан, а я – Поэт!..
Пока Поэт (которого я нежно люблю) колобродит, я скажу очередную гадость. Эту болезнь лечит только работа. Физический труд – лучшее лекарство от больной души. На самом деле все эти показные страдания – они все снаружи – грим страдальца – для того, чтобы беднягу жалели и разрешали ему плевать на всех и вся. И знаю, что честен Рыжий в признании:

 

Только в песнях страдал и любил.
И права, вероятно, Ирина -
чьи-то книги читал, много пил
и не видел неделями сына.

Поэт такого типа (опять общие рассуждения, а не пофамильные) и правда не человек еще. Не взрослый человек. Душа его застряла в детстве и не хочет из него, теплого, вылезать. А тело все матереет и матереет, вызывая женскую тоску утекающего кровью времени. И когда этот разрыв становится критическим, наступает понимание – у талантливых и честных перед собой:

 

А теперь кто дантист, кто говно
и владелец нескромного клуба.
Идиоты. А мне все равно.
Обнимаю, целую вас в губы.
И иду, как по Дублину Джойс,
смрадный ветер вдыхаю до боли.
I am loved. That is why I rejoice.
I remember my childhood only.

Все перевели, чему он радуется? "Я помню лишь свое детство". А они – то бишь мы (ведь ряд профессий можно протянуть до честного ассенизатора) – идиоты, устремленные в будущее, к смерти. Это нормально, это компенсация, потому что на самом деле не мы, а он чувствует себя идиотом в общей системе координат. И можно всех обогнать, если пуститься вспять…
И еще:

 

Мальчишкой в серой кепочке остаться,
самим собой, короче говоря.
Меж правдою и вымыслом слоняться
по облетевшим листьям сентября.

Самим собой – это детство, почти чистый еще лист, на котором воображение пишет симпатическими чернилами то самое "меж вымыслом и правдой". Все лучшее – до того, как начал адаптироваться к окружающей жизни, врастать в нее, как дерево в чугунную ограду. Адаптировался, врос, но так и не привык. Одел свою детскую душу взрослым мифом, который, как оказалось, не греет.
Да и правду ли он говорил окружающим его идиотам? Ведь идиотам можно и врать. Опять же, лирический герой – не автор, да? И миф может быть только придуманным мифом.
Кстати, а что там писал честный и преданный друг? А друг зачем-то решил разрушить миф, тобою созданный. И вообще, друг на то и друг, чтобы быть честным, чтобы показать не миф, а простого, слабого человека. Такого же, как ты и я. Это же несправедливо – вместе, понимаешь, боролись на фронтах поэзии, а вот ему Героя, а я неизвестен. Тем более что равен по таланту (а то и – реплика в сторону – выше!). Поэтому надо написать:
"Звездной болезнью ты заболел серьезно, чего там. Хотел и любил командовать. Поэзия – это армия, эту милитаристскую теорию Слуцкого мы знали как отче наш. Проступили отцовские замашки – холодность в общении с проштрафившимися литераторами-подчиненными, повисающие паузы в разговоре, который ты не считал нужным поддерживать, и прочее в том же духе. Чтобы была настоящая слава, говорил ты, нужно человек тридцать идиотов, которые будут ходить по салонам и орать твои стихи. Да вот закавыка – в Екатеринбурге не набрать столько, очень уж тонок культурный слой, очень уж беден. Значит, надо ехать в Москву, ничего не поделаешь.
…И вообще, сколько можно, блин, закатывать дурацкие истерики. "Я гений, я Моцарт!". Мы-то тоже не пальцем деланы, между прочим, и руку нам тоже жали уважаемые поэты".
Вона оказывается как! Да это прямо фамильная самоуверенность. Рыжий – якобы конвертированное Рудый. А один Рудый Панько тоже кричал в молодости: "Я совершу!". И совершил…
Орать по салонам – это 20-е годы прошлого года. Нынешние идиоты орут в печати. Теперь все, кто поддерживал Рыжего, кто рекомендовал, печатал его и о нем, – все они, загибая пальцы, должны считать до тридцати...
А то, что вам руку жали известные поэты, так талант при рукопожатии не передается. Это врожденная болезнь.
Теперь насчет мифа о вожаке стаи: "Однажды один персонаж подвалил и спросил огоньку. Мы шли из редакции "Урала" к тебе мимо рынка, так было ближе. Ты протянул ему сигарету. Черт прикуривал намеренно долго и все спрашивал, кто мы да откуда. Давай прикуривай короче, оборвал ты. Он отвалил – тебя колотило. Глаза выдают, с досадой усмехнулся ты. Слишком добрые".
А вдруг и это не вся правда? Вдруг этот черт еще и побил двух друзей-поэтов?
А еще, по словам друга, ты боялся заразы, все время мыл руки "после каждой дверной ручки". Хорошо еще без маски ходил, думаю я, как твой коллега по знаку Зодиака "белый" Майкл Джексон. Осенние знаки вообще брезгливы и пугливы, любят носить маски...
Да что там поцелуи друга, если сам автор не скрыл:

 

Мой герой ускользает во тьму,
вслед за ним устремляются трое.
Я придумал его, потому
что поэту не в кайф без героя.
Я его сочинил от уста-
лости, что ли, еще от желанья
быть услышанным, что ли, чита-
телю в кайф, грехам в оправданье.
Он бездельничал, "Русскую" пил,
он шмонался по паркам туманным.
Я за чтением зренье садил
да коверкал язык иностранным.
Мне бы как-нибудь дошкандыбать
до посмертной серебряной ренты,
а ему, дармоеду, плевать
на аплодисменты.
Это, бей его, ребя! Душа
без посредников сможет отныне
кое с кем объясниться в пустыне
лишь посредством карандаша.
Воротник поднимаю пальто,
закурив предварительно: время
твое вышло, мочи его, ребя,
он – никто.

И не только собственный миф распался. Был миф об Олимпе, куда его так тянуло. И он взлетел на него. И вместо богов, которые по-родительски возлюбят "приемного сына русской поэзии", удовлетворят его тоску по своей детскости, по раю, он увидел там тех же промзоновских персонажей:

 

До пупа сорвав обноски,
с нар полезли фраера,
на спине Иосиф Бродский
напортачен у бугра.
Начинаются разборки
за понятья, за наколки.
Разрываю сальный ворот:
душу мне не береди.
Профиль Слуцкого наколот
на седеющей груди.

И какая разница, кто бугор – Евгений, "учитель" Иосифа, или Александр, все жгущий несгораемое "Письмо в оазис". Олимпийский миф рухнул с грохотом камнепада.
И что делать? Может быть, так:

 

Зеленый змий мне преградил дорогу
к таким непоборимым высотам,
что я твержу порою: слава богу,
что я не там.
Он рек мне, змий, на солнце очи щуря:
вот ты поэт, а я зеленый змей,
закуривай, присядь со мною, керя,
водяру пей;
там наверху вертлявые драконы
пускают дым, беснуются – скоты,
иди в свои промышленные зоны,
давай на "ты".
Ступай, он рек, вали и жги глаголом
сердца людей, простых Марусь и Вась,
раз в месяц наливаясь алкоголем,
неделю квась.
Так он сказал, и вот я здесь, ребята,
в дурацком парке радуюсь цветам
и девушкам, а им того и надо,
что я не там.

Но разве кто-то опроверг закон, открытый Дж. Лондоном, подтвержденный его М. Иденом? Назад пути нет, а впереди – совсем не то, куда ты стремился. Идиоты и там и там. И сам ты, оказывается, сам себя не устраиваешь. Не получается "ты царь, ты бог, живи один". И тогда:

 

Ничего действительно не надо,
что ни назови:
ни чужого яблоневого сада,
ни чужой любви,
что тебя поддерживает нежно,
уронить боясь.
Лучше страшно, лучше безнадежно,
лучше рылом в грязь.

Был бы я критиком, я бы написал что-нибудь типа: поэт умер оттого, что продал и предал единственное любимое – свои детство и юность, свое предчувствие счастья и весь сор, окружающий и поддерживающий это ощущение, сор жизни, из которого и росли его стихи. Но это опять был бы миф.
Да и все тот же друг прозрачно намекает, что причина смерти – совсем не поэтического свойства. Р. Т. подставил О. Д., Б. Р. в ответ набил или почти набил Р. Т. лицо, Р. Т. остался один на один с проблемами, выбросился или был выброшен из окна. Б. Р. написал стихи памяти Р. Т., а через несколько месяцев и сам…
Остался только О. Д., который, сидя в Англии, рассказал, как все было. "И я скажу незнающему свету, как все произошло…" Но это Горацио не классический, а из моего "Уравнения Шекспира" . Рассказчик…
Я бы законодательно запретил писать воспоминания друзьям, женам и детям. Они, конечно, пишут правду, но расставляя ударения и запятые в этой правде так, что...
...А в принципе – неважно. Какая разница, какой миф рождается после? Ведь даже собственная честность поэта мебиусно перекручена:

 

Расставляю все точки над "ё":
мне в огне полыхать за враньё,
но в раю уготовано место
вам – за веру в призванье моё.

Остается (мы скажем так же хитро) верить, что каждому – по вере его…

P. S.
И тут я опомнился. Оглядевшись в недоумении – где я, как меня сюда занесло? – вспомнил: хотел же написать всего несколько строк о Борисе Рыжем. Вернее, о моем отношении к его поэзии.
Можно придумывать разные определения – вроде "истерическая лирика", – искать декаданс души и всякие культурно-политические контексты. Но я просто читал стихи Бориса, читал подряд, совершенно без предвзятости. Я знаю, что у "моих" поэтов всегда споткнусь о "мое" стихотворение – когда вдруг озноб по коже, те самые мурашки.
Здесь не случилось ни разу. Хотя все время было предчувствие – вот-вот, сейчас… Отдельные строчки, строфы – но в целом так и не слилось. Как будто я, голодный зверь чтения, грыз вкусно пахнущую, но голую кость.
Возможно, я слишком жизнерадостен и груб в восприятии, чтобы, слушая длинное вотумруяумру, испытать катарсис. Пьеро – даже если он играет городского хулигана – не мой персонаж.

P. P. S.
А как редактор (должность, требующая божественной объективности) скажу: Рыжий – хороший поэт. Прожил бы дольше, вполне возможно, научился бы большему. Просто на месте его редакторов я бы не печатал многое из того, что напечатано. Внешний отбор влияет на отбор внутренний. Впрочем, это уже другая тема.


© Copyright: Игорь Фролов. Републикация в любых СМИ требует предварительного согласования с автором.
Журнал "Стороны света". При перепечатке материала в любых СМИ требуется ссылка на источник.
  Яндекс цитирования Rambler's Top100