поставить закладку

Фото М. Полякова

Олег Владимирович Вулф (3 декабря 1954, Молдавия - 21 июля 2011, США). Поэт, прозаик. С 1976 года — в Москве. Геофизические экспедиции на Урал, Памир, Алтай, Кавказ. С 1989 года — в США.
Основатель и главный редактор проекта "Стороны света", или "СтоСвет" ( StoSvet), куда входят журналы Стороны Света и Cardinal Points, переводческая премия "Компас" (русская поэзия по-английски), а также издательство StoSvet Press.
Ссылки:
Олег Вулф в журнале Стороны Света, на сайтах Новая литературная карта России, Википедия, Журнальный Зал, творческое объединение "Союз И".
"Бессарабские марки" в переводе на английский язык в журналах Joyland и World Literature Today.

НА САЙТЕ СОЮЗа И
  • БЕССАРАБСКИЕ МАРКИ
  • ЖУРНАЛ СТОРОНЫ СВЕТА
  • НА ДРУГИХ САЙТАХ
  • НОВАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ КАРТА РОССИИ
  • ИРИНА МАШИНСКАЯ О ПОЭЗИИ ОЛЕГА ВУЛФА В 'TEXTONLY'

  • перейти на страницу СОЮЗа И
    ОЛЕГ ВУЛФ. СТИХОТВОРЕНИЯ
     
    Дождь

    В потёмках дождь, как через лес мордва,
    на войлоке выходит в острова,
    и ты глядишь на световые пятна
    и слушаешь, как там отводят ветвь,
    чтоб лучше разглядеть окно и дверь,
    и говорят неслышно и невнятно.

    Дождь рушится в себя, как рушат дом,
    в котором за обеденным столом,
    под грохот, гомон, шум его и гам ты
    уснул, не погасив настольной лампы,
    и светом окружён со всех сторон,
    к которому склоняются гиганты.

    И вот ты спишь и выселен во сне
    в отечество дождя, и там, вовне
    ты видишь сад, и чёрные равнины
    распутиц, и подруга и жена
    смеющиеся отворяет рамы,
    внезапным отсветом озарена.

    И лето следом сходится в окно.
    И светом полотно занесено,
    на стол наброшенное, дно на дно
    уставленное донышками света,
    и разговор уходит от предмета
    в сетчатку лета, сумерек рядно.

    Мели свою емелю, гильгамеш
    дождя и гула, мирозданий меж
    толкуй своё на скаредной равнине,
    на сумрачной равнине постовой,
    на чёрной горловине узловой,
    на государства серой мерзловине.

    Простенок, полустаночек, пустырь.
    Забелят дырку, выдернут костыль.
    Подстанция, ораторов саратов.
    Никто тому виной, что вот те на.
    И если это ад или стена,
    так вот те руль и вот те рубль адов.

    Ведь сказано же не тобой и мной,
    что есть небесный суд и суд земной,
    а этим мраком, всей его толпою,
    равнины непроглядною толпой,
    которою за мною и тобой
    завалят след, за мною и тобою.

    И дождь идёт за нами потому
    дворами, пустырями, что ему
    не проще выйти в пуговицу эту,
    чем нам с тобой в единое ушко
    двойною нитью. И куда ни шло,
    живём, пообтираемся по свету.

    Погасят свет за нами, вот тогда
    мы станем частью правды, и вода
    сойдёт в низины, броды, загарани,
    уйдёт в породу пустошей, пустынь.
    Забелят дырку, выдернут костыль,
    забитый в сердце загодя, заране.


    * * *

    Знаешь псковщину этого города. Как не знать.
    Как звать. Как те звать.
    Бетельгейзе. Обнимемся навсегда.
    Бетельгейзе - это звезда.

    А теперь ты молчишь ни о чём,
    и я молчу городок коленей твоих.
    И, как Господом уличён,
    от звезды светло. И ты стоишь, в себе её затаив.

    Вот она в тебе прямая стоит звезда.
    Вот она повсюду. Она светла.
    А я на шёпот эти дворы перетру,
    прикушу эти старые города, подержу во рту.


    * * *

    Узкую песню тянут, что было сил зажмурясь, сжав кулаки, из ртов.
    Керосиновый луч подними, освети их лица истцов.

    Песней обнесена на свету оса. Свинчена в ось пыльца,
    спасена, к вечеру лишь осыплется.

    Как борется человек за болевой мосток между я и нет,
    горит постоялый свет, будто яви нет.

    Мать, рожающая войска, смотрит за ней в окно,
    на световую осу, свинченную в одно.


    Такая зима

    Такая зима, что кажется, ближний умер.
    Перелесками вышел поезд - и вчуже замер.
    В этот наш железнодорожный узел
    заходил снегопад задами и стрелку занял.

    Там стояли души на самой бровке,
    городских извёсток воловьи туши
    на подробной света миллиметровке,
    и закат глядел исподлобья тут же.

    И ломали стены, забор, калитка
    об колено тени в воздушной яме,
    набело, как жизни простой молитва,
    прорастали в Господа штучной яви.


    * * *

    Я тебя в трамвае еду,
    ты рукою помаши.
    Ничего на свете нету,
    кроме неба и души.

    Ходят люди без покою
    полковою заводной,
    помаши ему рукою
    и другою заодной.

    Эта устная водичка –
    ни напиться ни напить,
    девятиночка, синичка,
    как, скажи, теперь не быть.

    Как же мы с тобой не станем,
    если нам не быть потом
    за девятым запятаньем,
    задевающимся, тем.

    Неужели так бывает,
    так бывает, погоди,
    вот оно пылит, пылает
    впереди ли, позади.


    В среду

    В среду живут и белят.
    Город румын и белен.
    Лошадь выходит перед
    самым автомобилем.

    Жизнь есть четверг, но после
    дождичка. Март с обратным
    адресом. Вроде почты
    в местных помарках марта.

    Вроде намокшей почты
    бывшему адресатом.
    Здесь это знаешь точно.
    Этот урок не задан.


    * * *

    Человек бурятский, сырой лицом,
    серый лицом. Выношенный отцом
    двубортный выглядел молодцом.
    Выглядел на потом. Затем,
    что перемена тел.

    Простыню перегона тянул вагон
    за вагоном. Было пурге невмочь
    ступу в воде толочь.
    Коммунален, как мысль слепца,
    плацкарт с головы, с конца.

    Серочь, обморочь. Запах вод.
    Шорох звуков и их поход
    дальше, в проход.
    Духу дышалось и там, где нет.
    Щерился узкий свет.

    Бурят подумал, что жизнь была
    дольше пьянки, когда она
    исходит, так и не нащупав дна.
    — Ну-у-у, дядя моя! — он сказал себе
    и сыграл на губе.

    Ночь легла в молоко. Стрелец
    молча глядел в люберец-елец
    станции и перемены мест.
    Плакал ребенок, и был так мал,
    что был девочкой и не спал.


    Этап

    Один из местных, я его не знал,
    мне показал назад,
    где проседало зарево. Вокзал
    перегорал в закат.

    Впотьмах образовали крестный ход
    толпа, конвой.
    Кишел фонарным светом поворот
    булыжной мостовой.

    Топтались то по снегу, то по льду
    на выходе туда,
    где в рукавицу, растолкав толпу,
    дышали поезда.

    Небытия распахнутый очаг
    предместьями небес
    был разворочен. И закатный чад
    свисал не здесь,

    но в самом пекле адова котла,
    таких полен,
    что беглый взгляд мой выгорел дотла,
    до дна спалён.


    Сулико

    На глазок, это небо слишком для Сулико велико.
    Сходящее в местное, в молоко
    подойника, в сад за сараями, всю, всего
    забирающее её, его.

    Эта неба грузинского подтекающая звёздами клеть.
    Зола, жаровня, ссыпанная на голову всему,
    чьё устроено зренье зреть
    день и ночь впредь.
    И стадо проходит, хрустя и стреляя звёздами по селу.

    И Сулико говорит тому,
    что в целом известно Господу одному,
    ей же — своею частью, так говорит она:
    о, какое же это одиночество, без отдыха и без сна

    добывать на небесной пашне пригоршню звёзд
    в поте лица, этот небес овёс,
    о небесные мать, семья!
    О, какое же это одиночество — понимать себя!

    И Сулико засыпает, и снятся ей
    дом без окон, стен и дверей
    и сад без растений и без зверей.
    И небо, разинув рот, засыпает с ней.


    * * *
                            Эдуарду Хвиловскому

    Впотьмах рассвета городского
    трамваем взбалтывает. Скоро
    сойдёт рабочий заводской
    обочиною запасной.

    Его пожитки пассатижи.
    Они ведь тоже пассажиры.
    И странствуют, где меры вес
    надёжней перемены мест.

    Совеет клеть, сыреет кладка,
    и сердца сладкая украдка
    в объятиях за гаражом,
    и сад собой заполошён.

    В предбанники да переборки
    мышиными, как перепонки,
    словами машет немота
    и юности невмогота.

    Ты выгороди этот город,
    и он тебе поставит ворот
    порывом ветра у ворот,
    куда вагона поворот.


    * * *

    Поезд в глухую среду.
    Пахнет водой в вагонах.
    Выстрели сигарету -
    искры махнут вдогонок.

    Искры махнут, и только.
    Варежку - стой, разинув.
    На спиртовке востока
    жарят и жгут резину.

    Ночью, початой ночью
    спичкою чиркай, спичкой.
    Длинная, но не очень
    голутвинская электричка.


    * * *

                                                    Александру Избицеру

    Полустанок в отставке. В остатке добра или зла.
    Железнодорожность узла.
    На морозе остаточный запах разъезженной стали.
    Привокзальный кабак, где любой из проезжих дерсу узала.

    За стаканом вина, в индевелой кубышке тепла,
    в лишнем риме, где в некоем роде, этруска
    изумил бы, скорей, не состав, а простая кутузка,
    где любой из приезжих дерсу узала,

    кто-то курит и смотрит, покуда она не пришла,
    на запавшее веко заката. Похоже,
    кепка, фабричный прохожий,
    где любой из приезжих дерсу узала.

    За окном переезд, над которым пылает зола,
    разминает составы. И с лязгом кустарным зима
    передергивает затвор, досылая в патронник
    отстающий вагон, где проезжий дерсу узала.


    * * *

    Лампочка на двоих.
    Снег заметает в щель.
    Просто так говори,
    не спеша, вообще.

    В городе Навои
    почта. На почте кум.
    Просто так говори
    всё, что придет на ум.

    Жизненный кум, печать,
    шляпа, шинель, а там
    будем молчать, молчать,
    молча молчать потом.

    Думать про ночь, про снег,
    думать о тех, кто жив,
    молча глядеть в просвет,
    лампочку потушив.


    * * *

    Весной мы увидим дорогу,
    и лес за дорогой, и нём —
    луну и вола и корову,
    глядящих в проём.

    Корову, вола и Соснова,
    луну, и дорогу, и лес,
    и озеро в лодках ОСВОДа,
    который исчез.

    И будут глядеть на дорогу
    и вол, и Соснов, и луна
    из приисков леса, помногу,
    как утро от сна.


    * * *

              Ирине Машинской

    Соловей, не жаворонок, поёшь.
    Пополуночи осыпают щебень,
    звёздный щебень сыплют в уральский ковш,
    а прислушаешься — свист и щебет.

    Свист и щебет в узкую щель, в проем
    перегона, ржавый, почтовый, старый
    ящик воздуха. Жадно живётся в нём
    соснам, ввинченным в жизнь по самый

    стон, покуда в чурку нейдёт тесак.
    Пополудни свет удлинняет слово,
    и отбрасывается не тень, но сам
    щебет света, хором поющий соло.

    Что до меня, то я, выходящий вон
    из страны в страницу, где вещи проще,
    возвращаясь за снегом, вином, щеглом,
    нахожу то плаху, то пепелище.


    * * *

    Был март, и как затока в заросли,
    набился запросто в друзья,
    опережаемому замыслом
    левобережью бытия.

    Спускали ночь, как хлам в бескормицу,
    ручьём, оврагом, вдоль реки,
    где брошены, как горсть песка в лицо,
    летящие товарняки.

    И ты сказала: Боже праведный,
    наш хлеб насущный даждь нам днесь,
    а больше ничего не надобно,
    пребудь как есть, благая весть.

    Во мгле на полдороге в Поконо,
    как некогда в Палангу, где
    монеты кесаревой около
    круги пропали на воде.


    На Яузе

                Владимиру Гандельсману

    День растянут, как дым в сосуде.
    Пилят вскладчину рукосуи
    мордобой, как бревно на козлах.
    Город к вечеру в нострах козах.

    Здравствуй, бритва, братва и прошва!
    Небу, сырному, как подошва
    бога, вытертая о время,
    просто так подставляют темя.

    Ничего не поделать с тем, как
    речка Яуза валит в стенках,
    сам себя вырывает с мясом,
    закатает закат себя сам.

    Зарастает себя пожарка,
    человек большой и вожатый
    сигарету заложит в шапку,
    а другую отдать не жалко.

    Переростки ушли в соседи.
    Мы с тобою живем на свете.
    Что там, милый, за этим светом.
    Ничего никого там нет там.


    Застолье

    Сочувствие тебе, о гостевик,
    и состраданье. Выстрел из ружья
    сравнил когда-то с лысыми мужьями,
    сидящими за праздничным столом,
    советский классик. Ни мужей, ни лет,
    ни праздника, ни классика, ни ружей.
    Лишь стол дубов, глухой ваал стола
    на тыщу девятьсот семнадцать мест.
    Здесь ежегодные справляют именины
    мужья иные, жёны новых буден.
    Ваaлам старым требуются жертвы
    не менее, чем новым псам закона
    кровавые их внутренности. Вот
    хозяйка в оправдание убранству
    включает электрическую лампу,
    как прежде керосиновую. Видишь:
    все, как обычно. Одесную ножик,
    и те же разговоры о жаре,
    о горестях, о счастье новой власти
    и о её величьи в трудный час
    нести за нас таинственное бремя
    прямых решений. Что ж, поднимем тост
    за стол и дом, поднимем сей бокал,
    затем его, вздыхая, отпустив
    на густо накрахмаленную скатерть,
    за времени фасетчатое зренье
    и за высокий терпеливый смысл,
    неясный второгоднику из смертных,
    пока не выйдет, как выходят в дверь,
    в скрипучее, обшарпанное горе,
    и там, внезапным ослеплённый садом,
    не встанет на крыльце, ошеломлён
    открывшимся. Пора тебе. Пальто
    затоптано у вешалки. Пока!
    Иди, как встарь, сквозь город. Облака
    отложены, сияют оковалки
    то месяца, то молодой луны
    оподмосковленной, как молдованки.


    * * *

    Страшно свету без имени
    полыхать в полынью.
    Ты любить полюби меня,
    я тебя полюблю.

    Мир, затёртый во времени,
    переменится весь
    Лишь на веру прими меня,
    потому что я есть.


    Путник

    Вечером нечего,
    Речка нейдёт в ведро.
    Вечево во облацех,
    нечтое вечеро.

    Гуси себя скрипят
    с головы до пят.
    Вечеро спичное.
    Начисто утречно, птичное.

    Судьбяна изба,
    Прятала ос в меху.
    Сослепу с поезда
    Вышел, бос в снегу.

    Баба, взболтай мирку
    лубяной водой.
    Дай обспичкаю, люльку выскоблю.
    Дай тебя одну люблю-вылюблю.

    Знаешь, где умирать умирает шмель?
    В солнечных деревнях, у швей.
    Ты возьми у неё шинель
    Укрой нежней.



    © Copyright Олег ВулфРепубликация в любых СМИ требует предварительного согласования с автором.
    Творческий СОЮЗ И.   При перепечатке материала в любых СМИ требуется ссылка на источник.
    Яндекс цитирования Rambler's Top100