 |
| Ефим Бершин
|
|
* * *
1
Самоубийство
длиною в апрель,
прыганье в окна,
печатные лица,
дни, близорукие, как нонпарель,
с полуистлевшей газетной страницы.
Женщины – вскрытые вены весны.
Кровью – в тумане,
как в смоченной вате,
падают вниз на качелях вины,
определяя, кто виноватей.
Кто виноватей, безжалостней?
Кто молча уходит в разбухшее поле
так, как с крючка опадает пальто,
не достигая заветного пола.
2
Женщина в доме – ни дочь, ни жена.
Дочь и жена в двуедином наряде.
Бродит по дому живая волна,
словно сирень в придорожной ограде.
Бродит свобода, как бродит вино,
распространяя божественный запах.
Все облака улетают на запад.
Или уже улетели давно.
Женщина в доме. Апрель. Кутерьма.
Я задыхаюсь в свободном полете,
не осознав, что свобода – тюрьма,
скрытая в камере собственной плоти.
Впрочем, ни дома уже, ни жены.
Все растворили апрельские воды,
вдруг обнажившие лик сатаны
на оглушительной свадьбе свободы.
* * *
Я в луже на Тверской разглядываю гордо
четвероногий стан, посадку головы –
нет, весь я не верблюд, а лишь – верблюжья морда,
жующая туман на улицах Москвы.
Я прячусь за стеклом,
и в телефонной будке
меня уже никто на свете не найдет,
хотя пустой трамвай трезвонит о побудке,
и гонится за ним вихрастый идиот.
Нет, весь я не верблюд!
Еще душа под утро
блуждает за окном, отбрасывая тень.
И обещает ночь разливом перламутра
и старый Новый год, и скорый новый день.
И первый солнца луч выглядывает справа,
как розовый язык – назойливой судьбе.
Свершается рассвет.
И, как былая слава,
болтается фонарь на спиленном столбе.
* * *
Виталию Дмитриеву
Внезапно разрывая тьму,
прохожий освещает полночь.
"Бог в помощь", – говорю ему.
Он откликается: "Бог в помощь".
Пересекая грязный двор,
мы разбредаемся степенно
по городу,
где каждый – вор,
а нет – так станет непременно.
Где пьет с собаками поэт,
где отрешенно каждый вечер,
войдя в квартиру, гасят свет,
а уходя – вздувают свечи.
Где женщина меж двух витков
судьбы,
среди вселенской стужи,
на переломе двух веков
спокойно собирает ужин.
Бог в помощь, город у реки.
Бог в помощь, друг мой.
Жизнь прекрасна!
И я не протяну руки
тебе для помощи напрасной.
Ты знаешь, что не превозмочь
больную,
страшную свободу,
что Бог не в силах нам помочь –
мы сами помогаем Богу.
1998
* * *
Воры – воры.
И судьи – воры.
Судьи – воры.
И воры – судьи.
Или судьбы – как приговоры,
или сроки длинней, чем судьбы.
Или улицы – как темницы,
или комнаты – как остроги,
а любимые – как убийцы
с кистенем на большой дороге.
Храмы – тюрьмы.
И тюрьмы – храмы –
серебром горят тополиным.
И луна – как зрачок охраны,
зарешеченный майским ливнем.
И, насаженная на палку,
голова безнадежно спит.
Господа, заберите пайку.
Я сегодня по горло сыт.
* * *
Григорию Померанцу
Загадка снега – теорема духа.
Не доказать за недостатком формул.
Мир занедужил.
Суть его недуга -
размытость формы.
Все принимает форму снега. Ибо
без снега все – бесформенная груда
предметов.
Так бесформенная рыба
к рассвету принимает форму пруда.
Так мать с годами примет форму сына.
Так стынет в форме инея дорога.
Так ходят в лес молиться на осины,
застывшие под снегом в форме Бога.
* * *
Затхлый запах бездонности –
сквозняком – по душе.
Ощущенье бездомности
не покинет уже.
Но как ветер за ставнями
или пес в конуре,
как случайно оставленный
патефон во дворе,
я играю и вроде бы
я пою и верчусь -
певчий пасынок родины.
За нее, как юродивый,
я еще расплачусь.
1998
* * *
Опять горнист исход трубит,
подталкивая к землям дальним.
Но тополем пирамидальным
я насмерть к берегу прибит.
Пространство – фикция. Оно
к себе притягивает страстно
лишь тех, которым не дано
перемещаться вне пространства.
И лист тускнеет, как медаль,
в грязи родного бездорожья.
Но он не улетает вдаль -
он умирает у подножья.
1999
* * *
Пока во мгле, подобно чуду,
звезда над Сретенкой горит, -
допить вино,
разбить посуду,
все распродать иль подарить,
и, пальцы в голову вонзая,
прощаться,
плакать без стыда,
купить билеты у вокзала
и... не уехать никуда,
допить вино,
глядеть покорно,
просить прощенья в темноте,
захлопнуть дверь
и спать спокойно
с вязальной спицей в животе.
1992
* * *
Покуда снег белил ворону
на самой маковке креста,
затягивала, как в воронку,
пугающая пустота.
И слепленные, как из ваты,
из этих снежных облаков,
белели в поле две кровати,
ночник и пара башмаков.
Мы были временем без места.
И, дотянувшись до небес,
шумел, как праздничная месса,
еще не вырубленный лес.
Мы долго елку наряжали.
Шел снег. И ночь сменялась днем.
И стыли на снегу скрижали,
начертанные вороньем.
* * *
Я только гость на этой снежной
земле.
И до исхода дней
я вечно тот, кто вечно – между
чужих бунтующих огней.
Но мне понадобились годы,
чтобы понять наверняка,
что в детстве пил пустую воду,
взамен грудного молока.
Что мне по праву первородства
не горсть досталась ячменя,
а злая участь инородца,
в ночи укравшего коня.
Что унесла меня не вера,
не мысль случайная, не цель –
я унесен порывом ветра
в слепую белую метель.
Уже не знаю: был ли, не был,
или придуман был тобой.
Как звук, исторгнутый трубой,
блуждаю в опустевшем небе.
Я выпаду тебе, как иней,
как снег, летящий в створ фрамуг, –
красивый, кареглазый и не
принадлежащий никому.
Чужие небеса
Маргарите Крапчан
Ты помнишь старый сквер на берегу лимана?
Сочился из окна задумчивый кларнет.
И пахло сентябрем.
Но из-за океана
ты помнишь этот сквер?
Его сегодня нет.
Ты помнишь этот дом? И за забором, рядом, –
еврейские зрачки продолговатых слив?
И плакала лоза осенним виноградом.
Ты помнишь этот дом?
Его уже снесли.
Ты помнишь тихий Днестр в эпоху листопада
и лодку, что тайком забилась в камыши,
и девочек в трико... и мальчиков...
Не надо.
Не надо вспоминать.
Они уже ушли.
Ушли. И никуда от этого не деться.
И тополиный мир, пропоротый насквозь,
как тот футбольный мяч, что мы гоняли в детстве,
скукожился и сник, насаженный на гвоздь.
И стайки воробьев, трещавших без умолку,
как взрывом отнесло за близлежащий лес.
Ты думаешь легко бездомному осколку
рассеянно скользить среди чужих небес?
А надо мной – сугроб. И тучи – как из стали.
И чудо из чудес: коты загнали пса.
А, впрочем, напиши. Я думаю, доставят
по адресу: Восток, чужие небеса.
|