поставить закладку

 
  стороны света №11 | текущий номергостевая книга | союз и   
Владимир Бабичев
ВЕСТЬ ОТ АЛЕКСАНДРА

Владимир Бабичев
Владимир Бабичев

Авторы этого номера заполняют "Анкету Пруста": Владимир Бабичев

Редакция журнала 'Стороны света'версия для печатиИздательство Библиотека журнала 'Стороны света'

«Двенадцать» Александра Блока — это история грехопадения России.
Русская Революция как проявление невроза славянской души.
Благая весть от апостола русской литературы — ответ на вопрос «как».






Все гении тяготеют к пре-мирному.
В. Розанов     


«Бывают странные сближения»
«Борис Годунов» и «Двенадцать» странно сближены. Сочинения блаженной памяти Александров писаны одним историографическим почерком: в ноэлях времени оба поэта уловили мелодию «тайной свободы», «одну песню грустную России», ее напев, по признанию Александра Сергеевича, звучал, «как свежая газета». Звучит в обоих творениях и поныне. Оба пели о смутном времени, о национальном даре россиян «смутно» чувствовать историю. Кода обеих вещей снимает конфликт поляризованного целого (нации), завершает действие «безмолвствованием» – ожиданием звуков рождения новой истории.
Оба сочинения – «любимые произведения» поэтов. Авторская оценка адекватна духу вещи. Трагикомедия Пушкина – «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!». Трагифарс Блока – игривый шлепок по ладошке мании величия: «Сегодня я – гений».
Творения Александров сближены загадкой жизни в литературе, они все еще ускользают от целостной концептуальной оценки. Речь не идет об исчерпывающем прочтении. Скажем, не включена тема православия, нервная система сюжета «Бориса», в предмет исследования «Комедии о настоящей беде Московскому государству» – нет в том беды. Дело в поверхностности ответов на вопросы еще первых толкователей. До сих пор, например, не сказано, на каком основании комедия признается трагедией, если народ – главным героем. Все разговоры на этот счет переносятся в область вульгарной социологии, в толки о тяжкой жизни нравственно чистого при тиранствующем цареубийце. Бросающееся в глаза несоответствие такой коллизии жанровым приметам трагедии по таинственным причинам не замечается. Сам тезис о главном герое, народе, не очевиден, требует доказательств. Признаки исторической и физической силы объекта беллетристики, той же черни, народа еще не утверждают его в статусе главного героя. Литературный персонаж обязан как-то себя ваять, в данном случае, по пушкинскому определению смысла трагедии, «народная судьба» должна выковать «судьбу человеческую», очевидно, судьбу Бориса, по словам поэта, «первой персоны» трагедии. Вопрос отражения индивидуальной в общей и национальной в персональной судьбах, по чеканной формуле автора, вопрос о вовлечённости Московии в самоубийственную для верхов и низов историческую ситуацию – центральный, узловой момент трагедии за более чем полуторавековую жизнь «Бориса» в литературе, к удивлению, не освещен. Все рассуждения о великой трагедии без анатомического исследования пуповины между народом и рожденным им «вчерашним рабом, татарином» Борисом представляются поверхностными. В работах о «Борисе» «мальчик», оказывается, еще не родился. И в этом трагедия сближена с поэмой Блока. С небольшой оговоркой. В исследованиях о «Борисе» накопилось много ценных и глубоких наблюдений. Поэма Блока, по сути, еще не открывалась. Смешно сказать, разве что изучалась по системе скорочтения.
Разговор о сближениях «Бориса» и «Двенадцати» – отдельная поэма, проблемный пласт русской литературы о Революции. Пока поведем разговор о шедевре Блока.

«Кто имеет уши слышать, да услышит»
В очередном толковании поэмы («Знамя», №11, 1991) Л. и Вс. Вильчек обратили внимание на весьма курьезную причину затруднений в рассекречивании ее смысла. «...скажем о странной мысли, неотвязно преследовавшей нас,- признаются они,- когда мы штудировали исследования поэмы: как много все-таки надо знать, чтобы суметь не увидеть того, что написано просто черным по белому». Та же «странная мысль» о горе от ума закрадывается после знакомства с трудом Л. и Вс. Вильчек. И они, эрудиты, свободно владеющие инструментарием философской антропологии, в «пристальном прочтении» (под такой рубрикой подается их публикация), таки «сумели не увидеть» подробность, дважды отмеченную в поэме, как говорится, русским по белому: «Исус Христос» для преследователей «невидим», Двенадцать не знают, на какого «товарища» покушаются, иначе не стали бы вопрошать, «Кто там машет красным флагом... Кто там ходит беглым шагом...», не призывали бы «призрак» «сдаться живым». Ситуация сакрального заклания Христа с мотивом негативной евхаристии по тексту поэмы не выстраивается. К евхаристии со знаком плюс или минус ведет сознательное приятие или отвержение Христа.
Поэма может показаться заколдованной. Все писавшие о ней не вывели ее из разряда графомани, не пометили первым признаком художественной литературы – наличием коллизии. К опусам изящной словесности вроде бы следует относить сочинения, в коих действие главного героя каким-то образом ему аукивается, прямо или косвенно он над собой смеется, плачет или роет себе могилу. Почитать написанное о «Двенадцати» – Двенадцать себе – не больше, чем Гекубе. Понесло их, как саранчу, ветром революции. Катьку пришили – так это случайно или полуслучайно. И вот перед ними – «бац» – Христос! Благовествует о перспективе революционного пути от щедрот и разумения пишущего.
Незатейливые толкования разнятся только оценкой роли Христа в поэме, как Он, подобно барыне в каракуле из первой главы, «подвернулся» критику, на какой символ и залог Христос у него «растянется», опять же, как та барыня. Иному исследователю «подворачивается» «куклой». Временами — Антихристом. По упомянутой статье, например, красногвардейцы охотятся, ничего не ведая, сначала за Антихристом. С каким-таким смыслом, не обсуждается. Затем во время приближения к Двенадцати пса Христос сменяет Антихриста! По какой прихоти и чутью, в связи с каким действием отряда, не осмысливается. Самым интересным, проблематике поэмы не сторонним, но и самым вздорным образом Христос «подвернулся» Б. Парамонову. В передаче по радио «Свобода», посвященной анализу идеи Л. и Вс. Вильчек, Борис Михайлович развил «пристальное прочтение» поэмы. По мнению литератора обширной эрудиции, эпилог Двенадцати лежит вне ее текста – Христос ведет отряд на убиение Отца. Так, мол, выходит по Фрейду и Фромму. Но из чего следует, что поганое воинство ведет не Антихрист? Ну добро, пусть банду ведет, кого Бог на душу исследователя положит. И пусть в угоду психоанализу кастрирующая, пардон, редуцирующая отношения отца и сына всесильная и потому верная метода Фрейда в данном случае ничего лишнего не отсечет от связи между ними. И пусть богоборец слыхом не слыхал о бессмертии Отца. Пусть, наконец, он будет вооружен секретом расправы. Какой, однако, умысел камуфлирует главарь революционеров женственностью облика? На какой нюанс комплекса Эдипа на небесном уровне намекает участие в кампании пса? Возможно, сынок намерен действовать по давно отработанному в небесных сферах сценарию: полоснуть штыком (вот к чему прихвачены служивые) родителя по гениталиям, и поскольку ему, видимо, достаточно мороки с уже существующим Млечным путем, возникшим, помнится, из растекшегося семени однажды так поверженного, «пес голодный» призван поглотить отсеченные подробности. Такое вот получается благоусмотрение.
Все революции, заключил тогда ведущий Русской идеи, тонут в отношениях отца и сына. Сказано пронзительно верно. В привязке к поэме мысль горячая. Но, Бог мой, в этих отношениях тонет все мироздание. В нашем разговоре остается лишь понять, почему сочинитель снарядил «в эти отношения» странно экипированную экспедицию в таком составе. «Исуса Христа» нельзя принять за символ определенного толка, пока не выяснен смысл деталей портрета и антуража финала. Поэма как-никак принадлежит перу символиста. «Белый венчик из роз», эмблема, уместная на нежной девичьей головке, уелеевая символ чистоты, явно шаржирует Христа. Такой Иисус не может быть залогом нравственного преображения убийц. Но прежде всего Христос благовестия не совмещается с «Исусом» по мотивации действия в финале. Для воплощенного добронравия игра с бойцами в жмурки не лезет ни в какие ворота. В «беглом шаге, / Хоронясь за все дома», «Исус», можно сказать, бесит красногвардейцев, провоцирует их палить из ружей. А после «трах-тах-тах» – «только эхо / Откликается в домах...». А эхо, заметим, откликается в пустых домах. Трудно угадать, чем руководствуется «Исус-дразнилка» (финальное видение «влечет, дразнит», написал поэт «своими словами» иллюстратору поэмы), доводя смертельную игру с людьми до пределов с признаками атомной зимы —

– Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах...


Бесам здесь не в кого вселяться – не из кого выходить. Этот Христос с каноническим не имеет ничего общего.
Ситуацию можно было бы прояснить с допущением, что «православные» палят в Христа (внутренне вопят «распни, распни Его!») подсознательно, в дурном, бредовом сне. Но такую плодотворную догадку надо опереть на структуру текста.
С другой стороны, принять «Исуса» за Антихриста, значит отказать автору в элементарном чувстве меры и вкуса. Персона Антихриста съедает в поэме пространство авторского недоговора, вещь становится пустой, плоской. Вообще, с Антихристом поэма превращается в развернутую иллюстрацию народного поверья: нырнули-то большевички в завирюху революции, а там, аккурат, черти с ведьмами тешатся, с ними и пошли окаянные супротив Господа... Право, ай-да Блок, ай-да «гений». «Исус» – «влечет, дразнит», интригует. Антихрист – выхолащивает «драму на охоте» Двенадцати.
Что в поэме делает пес? Если он всего лишь деталь живописного фона, тогда почему отряд синхронно обрамляет пара пес-Христос, а псина, приближаясь к группе товарищей, оволчивается, звереет, уравновешивает раздражающие действия Христа? На пса осатаневшая «стая» огрызается клыками штыков тех же стреляющих ружей. Очевидно, между псом и Христом протянут невидимый поводок, связующий «апостолов» революции с потусторонним Духом и посюсторонним «нищим, шелудивым, безумным» псом.
Странно, никто из толкователей в упор не желает видеть в финальной процессии «пса голодного». Потому, видимо, что собака попалась немая. Человечьим голосом прочесть хоть словечко из написанного на знамени «Исуса» тоже не умеет. А чутье есть, тонкое. Вошла-таки в шаг «нищей, голодной», не имеющей хозяина «безумной» «державы».
Вроде бы ясно, ключ от входа в поэму хранится в коротком замыкании символов пса и Христа. Но что он открывает? Слияние и разрыв Божеского и человеческого? В каком контексте?
Все слышат «тишину» финала. Но никто не пытается заполнить это «молчание» смысловым звучанием сюжета поэмы.

«Бог призвал Авраама, а я сам призвал Бога...
Так меня устроил Бог»

Блок пытался отмахнуться от «шума» немого кадра финала, однако в конце поэмы, по его признанию, ему все равно виделся Христос. Признаюсь, и я пытался не раскручивать «Исуса», хотел облегчить себе работу, не подвергать испытанию восприятие читателя, привыкшего в Христе видеть евангельский канон. Результаты получались скверные.
Гениальная поэма превращалась в скабрез, в пошлый пасквиль на Революцию. «Исус», совмещенный с Иисусом, «спасает» поэму, открывает ее божественную глубину, превращает в откровение, проливает свет на душевную драму поэта.
Заковыристость секрета «Двенадцати» кроется в отсутствии секрета. Статус Бога открывает первый антисекрет.
Поразительно, толкователей, признающих в «Исусе» Христа, решительно не интересует, с какого кондачка Всевышний дал согласие выполнить назначенную поэтом роль. Яснее ясного, Господь не может быть «как будто», на минуточку стать знаком, отражением, образом – Его нельзя признать отчасти или признать часть Его. Божий знак, образ и подобие равны Ему. Потому-то Он и есть Слово свое. Ясно, Блок не мог пригласить Бога к исполнению роли персонажа. Роль Господа равна Ему, по этическому совершенству, бесконечности и абсолютной свободе Господь не может творить нечто вне Себя, не может быть объектом действия. Допустимо обратное, сюжет поэмы от Александра включен в действие Господа (атеистов отсылаем к признанию братии из обители поэзии от Гете до Бродского: не я пишу стихи...). Полная блажь? Но несусветицу допущения легко прояснить – нужно всего лишь отыскать в пространстве слова Блока следы присутствия Бога. Как отыскиваем Слово в словах Писания. Никто ведь еще не сказал, что Боговдохновение и путь к Слову исчерпаны, а Автор и автор, а хоть бы и Блок, не могут войти в творческую синергию. Ну в самом деле, с кем поэты Божьей милостью пишут стихи?
Итак, антисекрет первый: в поэтических сферах «Двенадцати» Бог присутствует в качестве субъекта действия. В дом своей поэмы Господа позвал поэт. Позвал... в Доме «суверенного господина». Мог бы не кликать всуе Адоная.
Второй антисекрет кроется в универсальности или отсутствии лика Бога.
Сначала мне показалось, «Исус» раскрылся сам. Он, подумал я, никакой не Христос. Атрибуты лика из другой оперы. Тип бабьей, русской натуры. Ни дать, ни взять се человек в сарафане. Но он вроде бы и в косоворотке – имя носит мужское, Святое. Как ни крути, Блок перепел Евангелие. В нижней, человеческой партии Христа. А тут закавыка в совместности ипостасей... Стоп! Кто сказал, что наш «Исус» не может быть православным, точнее собственно русским, ликом Бога? Вполне может! Догадка подтвердилась давно известным признанием поэта.
В пятьдесят шестой Записной книжке Блока есть такие строчки: «...Христос идет перед ними – несомненно. Дело не в том, «достойны ли они Его», а страшно то, что опять Он с ними, и другого пока нет, а надо Другого – ?». Авторское размышление о «Другом» снимает вопрос об истинности Христа. Будь перед «апостолами» Антихрист, их «достоинство» не стало бы подвергаться сомнению. Страх автора как раз и порожден обстоятельством невероятным: отряд убийц сподобился идти под сенью Спасителя. Остается выяснить, в каком взаимодействии. В Дневнике 1918 года есть и такая запись: «Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь «Исуса Христа». Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак».
Однажды на пути свободы Господь в «огненном и облачном столбах» уже вел избранный Им народ. Теперь в писании Блока ведет по снегам России. В «столбах» синайской пустыни, «если вглядеться», воображался Дух, «на пути» русской Революции – «призрак», «Исус Христос». Разумеется, кавычки у имени призрака в записи Блока не ставят на место «Исуса» «Другого», они цитируют два последних слова поэмы. Это тот же идущий перед красногвардейцами Бог, но в атропоморфном облике, в образе «Исуса» – земные, национальные черты этой персоны могут вызвать даже «глубокую ненависть».
Автор, как видим из сопоставления записей, не отделяет «Исуса» от присутствующего в драматургическом пространстве поэмы Иисуса. В «Двенадцати», как и в Евангелии, Бог и человек слиты. Но в писании Александра и Писании Евангелистов Богочеловек явлен по разному, ибо шел Он к разным человекам, в разные времена, с разными вестями. «Я есть путь, истина и жизнь»,- сказал Иисус по свидетельству апостола Иоанна. «...на этом пути»,- «констатирует» Александр,— нет истины и жизни... Как говорится, приехали. Это не путь с Христом. «Если вглядеться», говорит автор, Он с революционерами, но по смыслу их действия Его пришествие исключается. И ясно видит его в финале. Драгоценная догадка о национальном облике Христа поэмы лопнула, как мыльный пузырь. Конструктивная роль догадки открылась с помощью еще одной дневниковой записи поэта, в наброске пьесы, задуманной во время работы над поэмой. Разговор об этом плане совместим с небольшим отступлением, в нашем разговоре не лишнем.
В русской словесности начала века понятию Христа были нанесены чувствительные удары. Мужская стать Иисуса подверглась сомнению. В. Розанов, например, видел в Христе «...призрак... без зерна мира; без ядер; без икры» («Иисус сладчайший и горькие плоды мира»). У Блока и Хлебникова, поэтов Божьей милостью, есть на этот счет удивительное совпадение. В поэме «Ночной обыск» пьяный матрос обращается к иконе:

Даешь мне в лоб, бог девичий...
Много ты сделал чудес,
Только лишь не был отцом...
Ты ходишь в ниве и рвешь цветы,
Плетешь венки
И в воды после смотришься,
Ты синеглазка деревень,
Полей и сел,
С кудрявой бородой -
Вот ты кто.
Девица!..


И Хлебников мог бы назвать своего «Исуса» «женственным», так же пометить ремаркой – «не мужчина, не женщина», как сделал Блок в наброске пьесы. В отличие от розановского, а его Христос «не животен, не бытийственен», «Исус» Блока и Хлебникова вполне материален, но онтологически отличителен. У Хлебникова он самодовлеет – «смотрится в воды», это натура исключительно природная, архаичная. Он страшно далек от народа социально. Блоковский Христос укоренен в плоти народной жизни, это, по записи поэта, «грешный Христос». Розанов и Хлебников лишают Христа мужского, производительного начала, «Исус» Блока обладает действенной потенцией «грешника».

В наброске пьесы читаем: «Иисус – художник... – задумчивый и рассеянный, пропускает ... разговоры сквозь уши: что надо, то в художнике застрянет. Тут же проститутки». В низах, ведомых Иисусовой истиной бытия, не «зачнется русский бред» – мотивы действий нравственно чистого будут продиктованы тонким чувством правды жизни. Оснащенность Христовым ситом с ячейками «что надо» позволяет «апостолам» Руси сеять зерна жизнестроительства, допустим большевизма, на ниве самых высоких императивов. Ложь, плевелы будут отброшены. Народ-«художник» одобрит, отберет доброе, чистое. Его душе можно доверять. Правда, его «рассеянное» простодушие, похоже, не выросло из детских штанишек. Ну и что? Значит, его отличает чистота, можно сказать, святость.
«Он (Иисус), – читаем в той же записи, – все получает от народа (женственная восприимчивость). «Апостол» брякнет, а Иисус разовьет». В этом Христе оседает, произрастает все исходящее из исторического бытия народа, можно предполагать, из его мессианского назначения. Вот в это материальное начало русского православия, в дольнего Христа (Божьего помазанника) и «вочеловечился», по любимому слову Блока, горний Иисус (земной человек). Тавтология и путаница, следуя автору поэмы, здесь оправданна: Русь угадала готовность Неба опереться на плечи «апостолов» православия, а Небо увидело в «избяной» оплот веры. Да, «апостолам» свойственна доверчивая, инфантильная восприимчивость, самозабвенная, просто проститутская податливость веяниям и «бряцаниям» – да не беда, творческая энергия «кондовой, толстозадой», «задним умом крепкой» может быть реализована только на платформе христианства, содеянное Святой Русью не может не быть шагом православия – «что надо» «разовьет Иисус».
Блоковские Андрюха, Петруха, Ванька обладают мандатом на святость «развития» той же Революции, ибо начнут свой путь с точки опоры посоха присно присутствующего в их душах Христа.«Апостолы» русского православия сотворят «новую землю» коммунизма под началом Иисуса. С Ним обетование уже назначено. Вот и идут в «светлое будущее» красногвардейцы с благой вестью: «С нами Бог», наша революционность рождена в нутре православия, акушером святой Революции стал сам Христос, ура, наш главный большевик ведет нас в сладкую жизнь.
Мемуарная литература приписывает Блоку такое высказывание: «Большевизм – настоящий, русский, набожный – где-то в глубине России, может быть, в деревне. Да, наверное, там...» Рассуждение, похоже, блоковское и по стилистике. Мысль поэта подтверждается пометкой в Дневнике 1917 года: «...записал... слова о большевиках как о «первых христианах». Первый Рим, считал Блок, сокрушило революционное учение христиан. «Третий Рим», по ожиданиям радикально настроенного Блока накануне революции 1917 года, должны снести «настоящие» новые русские христиане. Ясное дело, во имя «Четвертого». Кровное родство большевизма и русского православия выражено в «Двенадцати» молитвенным восклицанием

Мировой пожар в крови -
Господи, благослови!


деревенских «наших ребят», в частушках третьей главы («Как пошли наши ребята / В красной гвардии служить...»), словно рожденных в сельской глубинке. По сказовому зачину этой главы можно сказать, где родилась «русская идея» мировой Революции. Определенно – в России общинного уклада жизни. У двенадцати «апостолов» из оплота православия губа отвисла не меньше, чем у Петра из наброска пьесы, но глубина «кондовости» Святой Руси не помешала, скорее наоборот, востребовать утопическую идею построить рай в этой жизни. Большевикам, по Блоку, не пришлось прививать, насаждать свои лозунги массам – русские марксисты высветили, зажгли в низах затаенное, мечтанное. Забегая в разговоре о поэме вперед, скажем: Россия в Революции родила нечто, чем от века была беременна. Вернее, хотела дать жизнь желанному светлому, а разрешилась от бремени нечистью.
Подозревать Христа Блока в приверженности большевизму позволяет дневниковая запись поэта в марте 1918 года: «Если бы в России существовало действительно духовенство... оно давно бы учло то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Поэт, надо думать, имеет в виду «учет» совпадения идей хилиазма и коммунизма. Развивая упрек Блока русскому духовенству, заметим, немалая часть его до конца 1917 года была настроена прореволюционно, наверное, чувствуя благословение свыше. Так называемые «обновленцы» русского духовенства такого благословения после революции, конечно же, не получили. Отбросим упреки и согласимся, проблема стыковки христианства и большевизма в России, центростремительных и центробежных побуждений нации, поэтом не надуманна – в ней начало вековой трагедии православных, исток смятения русского духа, зафиксированный трагедией Пушкина. Русские с православием позвали Рюриков и никак не могут к тому и другому, власти и свободе, искони своему, «привыкнуть». «Народ, – признается Шуйский, – отвык в нас видеть древню отрасль». Русские от века хотят свободы больше, чем могут себе позволить. Они все погоняют печь, в топке которой сидит, по Блоку, себя «сжигающий Христос», сиречь «Исус».
Двенадцать несут знамена с трепещущими ликами Христа. Великий Инквизитор теперь не смог бы повторить упрек, брошенный Христу Легенды. Наш «Исус» не «отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось... чтобы заставить всех преклониться бесспорно,- знамя хлеба земного...». Программа, начертанная для Христа Достоевского, «Исусом» Блока выполнена. «Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за тобою, прельщенный и плененный тобою... Многие... понесут силы духа своего и жар сердца своего... на тебя... и воздвигнут свободное знамя свое,- пророчествовал Инквизитор.- Но ты сам воздвиг это знамя». Воистину, «Исус Христос» в «апостолах» сам «воздвиг свободное знамя» «хлеба земного». «Знамя» Христа и кровавый флаг большевиков для Двенадцати равно «прельстительны», идентичны исходной идейной заряженностью, совместимы, как текст и подтекст первой главы.
В словах, не помеченных признаками прямой речи,

Эй, бедняга!
Подходи –
Поцелуемся...


слышится и сердобольный, бескорыстный (откуда у «бедняги» деньги «на ночь, на время») большевистский порыв проститутки приютить, обласкать «бродягу» (пришельца) Петра, и зов Христа, Его готовность утешить заблудшего, возлюбить сирого, пойти навстречу предательскому задуму (принять поцелуй Иуды).
Следующие три строчки:

Хлеба!
Что впереди?
Проходи!

тоже имеют двойной смысл. Вопль народа соседствует со страстной мольбой о хлебе насущном, требование патрульного караула назвать пароль – чтоб не «сторонкой – за сугроб», как поп, а прямиком в «светлое будущее», перекликается с взыскующим вопросом о видах на жизнь «впереди» – в разрешении пройти угадывается благовестие Христа: «Вера твоя спасла тебя».
Идем по тексту главы дальше.
Кипит зажженная большевистскими посулами в груди Кать и Петь страстная жажда мечтанной жизни в тысячелетнем «царствовании Христа». «Кипит» их «разум возмущенный»... Ум и сердце рождают «черную злобу». Испарения от «кипения» поднимаются, скапливаются в небе России. Оттого-то оно «черное, черное». Впрочем, может наоборот – это небеса посылают на землю «святую правду», а от нее «святой злобой» «кипит душа». От небес ли, человеков ли – грядет на Русь Революция. «Ветер веселый» крутит подол «вечно женственной России», распространяет, «доносит» (ветер «слова доносит» со всех, и проститутских, «собраний») запах обольстительного приглашения довериться ему, вкрутиться в его вихревые «воронки». Нет, не большевики разогнали «Учредилку» – ее, как «Большой плакат», сдуло ветром не атмосферического, а метафизического напора. Н. Бердяев вспомнит: над Россией висело облако Революции. Россия, по мысли автора поэмы, обольщенная этим «облаком», свободно шагнула в него. Предтеча Двенадцати, бродяга из «Песни судьбы», признался: «Меня позвал ветер... Я понял приказание ветра... Ветер открыл окно...». Через открытое ветром «окно» внешняя и, скажем с натяжкой, внутренняя среда обитания россиян смешалась, стала единой.
О «тайной» связи России с «облаком», «ветром» свободы и «поет» Блок. Вослед Пушкину. И в «Годунове» все действующие лица (народ, бояре, царь – главные герои трагедии по разным исследованиям) втянуты в «облако» рожденного гласом свободы «мнения», вовлечены в дух истории. В песне «тайной свободы» Александров меньше всего поется о спрятанных от царя или большевиков ушах юродивого или кукишах.
Финальный призыв главы

Товарищ! Гляди
В оба!

заряжен двойственностью смысла того же характера. Острие революционного кредо: «кто не с нами, тот против нас» совмещено с новозаветным тезисом: «кто не против нас, тот с нами». Подходы к коммунистическому раю и граду Божьему можно мостить одними и теми же «краеугольными камнями».
Итак, по второму антисекрету, единственный персонаж поэмы Русь явлена в сюжете с воплощенным в ней Христом, явлена «Исусом Христом». Или по вечной формуле любви: Катя + Двенадцать = «Исус Христос». Святая Русь с органично присутствующим от века в ней Христом сама ведет себя в Революцию. Драма души православия «на этом пути» – драма аутизма Руси, сюжет вполне клинический. Напомним, аутизм на языке психиатрии – погружение в мир переживаний, не связанных с действительностью.
Пока мы установили только совпадение Божеской и человеческой позиций в исходной точке пути, сплетение побуждений ума и сердца, подвигающее православных ступить на путь к раю от пересечения «краев» единого для хилиазма и коммунизма идейного «угла», от одной печки. Но и до анализа текста поэмы за глаза можно утверждать, что «апостолов» Революции Христос никуда не поведет. Двенадцать русских нигилистов, соблазняясь призраком рая, не ступят к Богу уже в умысле первого шага. В двухстрочном финале первой главы читатель приглашен вглядеться в небо и душу, окститься, отказаться от намерения идти «вперед». В поэме есть свой Пимен.
Нигилизм и безбожие народа в трагедии Пушкина обнажены. Преступление Бориса еще до целования ему креста – для всех «не новость». Нравственно чистый идет за Самозванцем, ведая: Лжедмитрий «вор, а молодец». Нация, по Пушкину, вступила в пору демократии — всяк может уподобить себя законному наследнику царя-батюшки. Или, по формуле XX века, кто был ничем, тот станет всем. Душе разрешается участвовать в приватизации.
Необходимые оговорки сделаны, можно переходить к чтению поэмы.
Коллизию поэмы стоит, пожалуй, сразу же высветить по Ницше, по его схеме рождения трагедии. Основательно захваченный идеями немецкого мыслителя Блок, возможно, построил действие «Двенадцати» по его плану трагического. К такому выводу подталкивает перепев в поэме жизни Святой Екатерины.
Нашей Катьке, Екатерине (с греческого – всегда чистая) приснился дивный сон, будто девственное лоно ее, «знатной, богатой, умной, красивой» (на индо-европейских языках – райской), в «совокуплении нетленном» принадлежит Небесному Жениху, наказавшему ей: «...и отнюдь не избирай себе никакого мужа». Все по Житию и страданию Святой Великомученицы Екатерины и книге Миней. Двенадцати, второй половинке Святой Руси, в этом сладком сне показалось, будто они и есть этот пресветлый жених, коему само Небо уготовило непорочное лоно – рай для Жениха и Любодеицы. Иллюзорные мотивы действия аполлонического и дионисического начал целого – персонифицированных половинок Руси – приводят Святую к трагической встрече с миром материальным. Грезы о возможности достижения рая не совмещаются с реалиями бытия.
Аллюзии поэмы подсказывают поставить вопрос об аутентичности Святой Руси. Русский народ чувствует себя женщиной, заметил Бердяев, все невестится. И перед Богом, добавляет поэмой Блок. Можно ли любвеобильную Русь, вопрошает в подтексте поэмы поэт, считать вотчиной Христа, принадлежит ли царство православия Христу так же истово, как святая Екатерина своему Небесному Жениху? Между прочим, возлюбленный, а лучше сказать хозяин, Кати носит не собирательное на Руси имя Иван, а основателя христианской церкви Петра. А как раз Петр отбил у Ивана, «плечистого» обладателя «дурацкой физиономии», и прикончил беспечную Екатерину – всему открытую, мученически терпеливую, все прощающую, готовую принести себя в жертву Русь – резвое и полнокровное (у «толстоморденькой» «зубки жемчужные») дитя. «Катька – ... здоровая и чистая, даже до детскости», – писал Блок Ю. Анненкову.
Попробуем, наконец, отождествить «Исуса» и Катю.

«Дух, как ветер, веет, где хочет...»
В приведенной выписке из пятьдесят шестой Записной книжки «констататор» в «страхе» признался: «...опять Он с ними...». «Опять», как минимум, повтор. Выходит, «Исус» и раньше незримо сопутствовал красногвардейцам. И, наверно, на их «пути» оставил следы земного пребывания.
Начнем с крупиц. Вчитаемся в строчки финала:

Нежной поступью надвъюжной,
Снежной россыпью жемчужной...

В женственной поступи «Исуса» угадывается легкий танец. Но пляски удавались Кате и при жизни. «Эх, эх, попляши! Больно ножки хороши!» – вдохновлялся грацией Кати Петруха. По совпадению Святая Екатерина тоже обладала «красными ногами».
Чему можно уподобить «снежную россыпь» видения? Правильно, кружеву. Но и Катя любила облачаться в «кружева». «В кружевном белье ходила – Походи-ка, походи!» – восторгался оперением дамы сердца Петя.
В момент убийства Кати «Вскрутился к небу снежный прах!». Поднявшийся в «надвьюжье» «прах» включился, надо думать, в игру снежно-праховой стихии финальной картины. (Развешанные в поэмах ружья должны стрелять в нужный момент не менее прицельно, чем в драмах). «Вскрутившийся к небу» дух («прах») Кати вошел в «тело» «Исуса», принял его очертания, придал «призраку» черты «женственности». Катя стала «призраком». В противном случае «выстрел» в шестой главе следует признать холостым. Попробуем увидеть в поэме композицию, случайностей в которой не больше, чем в классически выверенном романе.
И стала Катя в «надвьюжьи» «жемчужной россыпью». Не исчез бесследно жемчужный блеск ее роскошных зубов.
«Исус» ступает «надвьюжно», а в первой главе «Старушка, как курица, / Кой-как переметнулась через сугроб». «Матушка-Заступница» «переметнулась» поверх «сугроба-гроба» («Ох, большевики загонят в гроб!»), а чадо ее витает поверх пустых «гробов-домов». Оба (обе) умеют витать над могильным пространством. Но доподлинно роднит нашего «Исуса» и «Матушку-Заступницу» наследственность в телесных формах, в частности походка. Свою нежную «поступь» «Исус» унаследовал от природного умения «богородицы» нежно, мягко и пластично распускать бутон своей лапки прежде, чем ступить. Уж такая у кур поступь. Истинно роднит «матерь божью» и ее дитя инстинктивная боязнь ножа. В крови у курицыного сына сидит завет «заступницы»: буде кто станет преследовать тебя, «Исусе», спасайся «беглым шагом», не верь уговорам («Лучше сдайся мне живьем!»), рискуешь лишиться головы. Кстати, поэт одобрительно отозвался об иллюстрации, изображающей Петю с кухонным ножом. (Из письма Ю. Анненкову: «...у Петьки с ножом хорош кухонный нож в руке...»). Не иначе, от такого «ножичка» («...не ушел он от ножа...») пострадал воитель в шпорах петя-«офицер». Неслышную в финале «поступь» «апостолов» русской Революции с куриными мозгами определенно предваряет петушиная подложка, каковой и была Екатерина в этой жизни. Известно, всякая курица податлива. Что тебе Русь. Отношения в треугольнике Ваня-Катя-Петя явно орнитологические. Катя, как у кур водится, предпочтений не делала. И Ваня, охотник горланить и красоваться перед «девочками» («Вот так Ваня – он речист!»), и Петя, пользуясь услугами Кати, претензий ей не предъявляли. Всему «солдатью» – она своя, со всеми «идет». На то она и безотказная курица. Как у петухов заведено, Ваня и Петя отношения выясняли между собой, по-мужски. Как-то налетели в смертном бое друг на друга. Однако ж, мало ли какие отношения могут возникнуть на почве «любви» у вчерашних бродяг, уголовников, а то и сутенеров. Вчитаемся в начальные строки шестой главы:

Опять навстречу несется вскачь,
Летит, вопит, орет лихач...

Тут Ваня и Петя выдали себя головой с гребешком – так «навстречу, вскачь», с воплем летят лихачи-петухи. Именно – лихачи. В пикантном положении, на курице, петуха иначе как наездником и лихачем не назовешь. Не будь Ваня петухом, он не стал бы намеренно, после предупреждения («...мою попробуй, поцелуй...»), «опять нестись навстречу» сопернику. Если вам, дорогой читатель, приходилось гоняться за курицей, вспомните, как вы досадовали, приговаривая с упреком: «Все равно тебя добуду...». Положим, совпадение этого упрека с советом преследователей «Исусу» еще не дает повода водружать его на куриные ноги. Но в блоковской системе «вихрей» и это лыко идет в строку. В «столбы метели» ведь можно и вслушаться. А там

И ведьмы тешатся с чертями
В дорожных снеговых столбах.

«Исус» грешен не чуть-чуть, а на «широкую ногу». Как только может быть грешна блудница.
Греховное падение «Исуса» можно вывести из лирической приверженности поэта к «литературному кровосмесительству». Сказавший «Никогда не приму Христа» непременно придал «грешному Христу» черты двусмысленности большего разрыва, чем половая неопределенность Христа-«художника».
Персонаж «На пиру богов» С. Булгакова к явлению «Исуса» советует «относиться ...с методическим недоверием, потому что... после крестного знамения или молитвы в нем» может «обнаружиться... петушья нога». А можно в явлении «Исуса» «обнаружить» ту же «петушью ногу» и кое-что еще в пристальном, методичном «вглядывании» без крестного знамения.
По толкованиям, поэму можно принимать за конгломерат настриженных под хронику картинок. Между тем, из вроде бы случайно брошенных в раму поэмы обрывков подслушанных разговоров и подсмотренных сцен, как в «Годунове», складывается художественное панно эпического звучания. В фактуре и колорите «Годунова» и «Двенадцати» нет ни единого кусочка смальты, вставленного поэтами в мозаичную россыпь ради вящей живописности. Мозаика обеих вещей держится на системе прямых, чаще ассоциативных повторов. Все скрытно связано. И в этом трагедия и поэма сближены. «Зашифрованность» не прячет смысл эпизода, детали, нить «скрытой» связи с контекстом, другой деталью открывает целостность поэмы. Вот лишь несколько примеров.
«Холодно, товарищи, холодно!» Фраза из второй главы, не будучи, если угодно, притянутой за волосы в контекст действия, пустячно исчерпывается метеосводкой «На всем белом свете»: а понесла вьюга энту саранчу, большевиков значит, на самый конец рождества Христова... В хронике Революции вовсе не проходное замечание о погоде привязано к времени, месту и характеристике революционного действия. Ремарка живописует «товарища» в «рваном пальтишке», от холода он скукожился, «ссутулился» – как «бедняга» из первой главы в попытке «в воротник упрятать нос», что тебе «буржуй на перекрестке» на «хлестком ветру и морозе». В летописной картине поэмы пленэрные детали прямо связаны с обстоятельно выписанным сюжетом о предмете выдающемся – мужских носах, весьма заметной части тела в «геометрическом» смысле: начертание этого важного органа – повешен он иль вскинут – это вопрос состояния его обладателя, внутренней взведенности носителя революционного запала. И было бы все просто, не будь носы «апостолов» поставлены по ветру. По совпадению «веселый» как раз «подолы крутит» зарядом настроения то ли коллективной плоти России, то ли какой-то векторной геометрии космоса. Не понятно, как родилось повальное поветрие («Ветер... Прохожих косит...»), есть факт – нижепоясная ориентация Ваньки и «ветра» совпадают. «Веселость» внутренняя и внешняя для Двенадцати неразличимы, можно сказать, кожный покров зачинателя светлого будущего как бы и не разделяет «революционное» состояние вне и внутри. Бюллетень о состоянии погоды и справка о творческой потенции революционеров взаимозаменяемы. Идиома « – Что, Петруха, нос повесил...» возникает в «весельи» (свадьбе) Кати и Двенадцати общим указателем «геометрической» нацеленности революции и потрохов Ваньки-встаньки в ней.
Блок-музыкант создал опус, лишенный, насколько это возможно в искусстве вербальном, описательности. Во всяком случае, прямо названное растворяется в музыке обозначенного. Ни одна нота, ни один пассаж в рондо поэмы не проваливается в целом, не существует фрагментарно – все связано истинно музыкальной гармонией. И слово «курица» не выпадает из драматического эпицентра поэмы, как не выпадает, скажем, деталь гардероба Кати.
Катька, сказано в той же хронике Революции, «Гетры серые носила». В житии Екатерины нижнее белье фетишизировано со смыслом. Ее гардероб, извольте видеть, связан с разными частями тела. В частности, гетры и чулки («-У ей керенки есть в чулке!») Катя одевала на «хорошие ножки», чулки – выше колен, гетры – ниже. И в поэме эта тонкость облачения или обнажения учтена. Видите ли, ноги Екатерины входят в космогоническую «геометрию любви». Частям тела Кати важно находиться на месте, точно вписываться в фундаментальную геометрию мира. Святая Русь доподлинно связана с Небом. Продажная девка, плоть от плоти России, включена в этот союз.
Блок в письме Белому: «Мне бы не хотелось, чтобы ты («все Вы») не пугался «Двенадцати» не потому, чтобы не было чего-нибудь «соблазнительного» (может быть, и есть)...». Приметы «соблазнительного» поэтом намеренно скрыты. Но прикрыты не по соображениям ложного приличия, а по велению «тайной свободы». И об этом далее. Сейчас автор этих строк торопится указать на удивительную выверенность шедевра Блока.
Филигранная отделка текста заставляет даже усомниться в искренности поэта: написал-де, сам не ведая что. Между тем, в поэме нет необязательной живописности, вообще нет фона, все в ней, включая пернатую «Матушку-Заступницу», втянуто в центр события.
Вот еще несколько примеров драматургической «стрельбы» вроде бы случайно «развешанных» атрибутов фона.
«А вон и долгополый ... товарищ поп... бывало»,

Брюхом шел вперед,
И крестом сияло
Брюхо на народ...

На «брюхе», как на земном шаре, «сиял», лучезарился «крест на народ», и вел тот «крест народ вперед». В «новом небе и новой земле» («старый мир провален») сам Христос «вперед, вперед» ведет «рабочий народ» с пылающим, «сияющим» символом нового мира. С попом и Христом, от креста за «крестом», органично сросшимся в душе народа со знаменем времени. Протопал «народ вперед» по сюжету поэмы от истоков, обозначенных у Блока словосочетанием «христианский социализм», до «светлого конца». «Без креста»? «Товарищ» Христос не снял вопрос «апостола» к «товарищу попу» (приведенные строки заканчиваются знаком вопроса).

Вон барыня в каракуле
К другой подвернулась:
- Уж мы плакали, плакали...


Есть от чего «плакать каракулю» – на всякого ягненка найдется «волк голодный». В нашей басне о революции бесчестье тенью идет за «группой товарищей». На тропе революции рыщет дикое зверье – идет свирепая, совершенно без правил охота. За Ивановым, Петровым, за всяким, кто не по волчьи воет, кто «за вьюгой невидим», будь он самим Господом, охота ведется в ажитации и экстазе «пожарного» градуса «крови», на упреждение «пробуждения врага» и больше – самой возможности его рожденья. Ты виноват уж тем, говорят волки от большевизма, что ты родился. Пальба Двенадцати вызвана страхом недоверия всему и всем. В итоге – себе. История подтвердила пророческую мысль поэта: большевики самые большие враги прежде всего себе – они тотально подорвали себя.
В поэме нет, скажем еще раз, проходных деталей и черточек – все на первом плане в изумляющем взаимодействии. Калейдоскопическая россыпь слов, фраз, зарисовок кажущаяся, поэма – волшебно ограненный бриллиант, все стороны которого видны без искажений одновременно. Изнутри и извне. Курица здесь снесла ее родившее яйцо.
В пятой главе, а ее можно назвать надгробной песней, Петруха задает Катерине странный вопрос: «С солдатьем теперь пошла?». Ему-то ведомо, с кем и «чем занята ...тра-та-та!» солдатская девка. Сам, «тра-та-та», полюбил ее. Офицерье, частью порезанное им, «утекло». Уж состоялось вместо Учредилки судьбоносное «собрание», на нем «обсудили-постановили», почем клиента брать. Декретированные проститутским съездом тарифы на пролетарскую дешевку – это ведь из новых порядков, Петькой поддерживаемых. С кем, как не с «солдатьем», может теперь «пойти» Екатерина? Все дело в отнесении вопроса к определенному времени в судьбе любвеобильной. По смыслу он ставится после смерти мученицы.
Аллюзия пятой главы позволяет сравнить нашу героиню со Святой Екатериной и пролить свет на эпизод убийства Кати и сюжет поэмы. Тело той и другой перед смертью было «обложено многими ранами» на почве любви. Земной домогатель тела Святой, уступавшей ей, по ее мнению, в «благородстве, учености, богатстве, красоте», и потому отвергаемый, отсек мученице голову. В Житии есть интересная деталь: во сне Екатерины Богомладенец отказывается показывать Свой Лик и находит свою потенциальную невесту «безобразной, худородной, нищей, безумной» до тех пор, пока она из язычества не перешла в христианство. Пес, между прочим, на подходе к «Исусу» идет на поводке именно этой характеристики. Наконец главное совпадение в судьбах Екатерин – обе по смерти пошли с «солдатьем». Святая «прельстила» христианством и повела за собой в Царство Небесное двести возжаждавших спасения и потому обезглавленных воинов отвергнутого царя. И в поэме олицетворяющая Святую Русь ведет безголовых Вань в «надвьюжные», небесные просторы. Но теперь ее «безобразный, безумный» облик может вызывать «глубокую ненависть».
В песне о любви, в той же пятой главе, обладатель тела «святой» ведет протокольный осмотр израненной («У тебя под грудью, Катя, / Та царапина свежа...») и как бы обезглавленной Екатерины («У тебя на шее, Катя, / Шрам не зажил от ножа...»). В этом анатомическом освидетельствовании присутствует казус («Али память не свежа?»), подтверждающий факт смерти из заключения шестой главы («Лежи ты, падаль, на снегу!»): «падаль» однозначно «не свежа» уже в пятой главе. Финальный вопрос пятой главы как бы ставится после усекновения головы Екатерины. В этом вопросе можно угадать вопль надгробного плача: ах, зачем, на кого ты нас покинула! Но Катенька детей своих не оставила. С момента смерти она и пошла «с солдатьем». А до этого она шла им «навстречу», запрокидывалась перед ними на плахе любви и смерти. Сцена убийства начинается со слов: «...Опять навстречу...». Но четвертую, пятую и шестую главы можно считать одним, не прерывавшимся свиданием с «солдатьем» – Ваней, Петей, Андреем, одним эпизодом любовного экстаза. В шестой она продолжает нестись «вскачь» по зову сердца «навстречу» закланию. Продолжает «лететь» любящая, по Гоголю, «быструю езду» Россия «навстречу» своей судьбе, «летит» принести себя в жертву. Святая Русь из любви к Ване, Пете, Андрею, Кате, во имя их жизни «впереди», принимает смерть. Как Спаситель пошел «навстречу» потаенному желанию иудиного племени обрести райскую жизнь. Так и Катя пошла «навстречу» иудам православия. В сцене заклания фразеологическое значение этого слова подчеркивается – в нем исключен знак направленности: нет смысла «навстречу нестись» к тому, кто может «сзаду забежать». (Что до петухов, то они завсегда забегают «сзаду»).
Катя принесла себя в жертву на кресте. Между двумя разбойниками. Одного звали Андреем, другого – Петром. Со «свежей раной» в межреберьи («под грудью»). В поэме обозначены точные координаты креста Голгофы.

«Геометрия любви»
Выписанные пургой «воронка» и «столбушка», являющие, если вглядеться, «Исуса», предваряет в десятой главе детская считалка перед игрой в жмурки

Разыгралась чтой-то вьюга,
Ой, вьюга, ой, вьюга!
Не видать совсем друг друга
За четыре за шага!


с явной подножкой в последней строке. О двойное «за» трудно не споткнуться. Странная строчка.
В Дневнике 1917 года Блок записывает: «... туман, фонарей не видно, за два шага не видно человека». Но привычные «два шага», что нибудь в том же размере: Ой, всего за два шага! в поэме не проходят по счету. Двух шагов мало. Хотя сила вьюги («Ох, пурга какая, Спасе!») позволяет обозначить ее предельно выразительным, сидящим на кончике пера привычным баллом видимости. Нужно сделать два раза по четыре роковых шага. Нужен счет шагов в смерть. Таков знак четверки. («Мое число четыре»,- с младых ногтей установил «любивший» смерть Блок).
Детская считалка штука серьезная. Отсчет сделаем пока в одну сторону, назад, в большую светлоту. Попадаем в шестую главу. Куда, похоже, надо – здесь убита Катя. Стать, пожалуй, следует на кон, на середину, на линию пунктира в центральной строфе, на черту-границу, разделяющую главу на равные части, – больше, вроде, и некуда.

Трах-тарарах! Ты будешь знать,
- – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – -
Как с девочкой чужой гулять!..


Похоже, попали в самый разгар игры. Похоже, охотник, а может, хороший волк, расправляется с плохим. Из-за «красной шапочки». Только что «девочка» (девственница) «гуляла» с каким-то волком, «запрокинулась», головной уборчик... Тут, никак, замешана наша Катенька. Но где она? Идем по строчкам вверх, чтобы стать за «четыре шага» до роковой черты. Но здесь ее нет. Уже

Вскрутился к небу снежный прах!..

Выходит, считалка не подвела. От «воронки» в десятой главе ушли, в шестой оказались у такой же. Там вихрь связывался со Спасом, здесь – с Екатериной. Вихри, понятно, идентичны: видится в них один и тот же «Исус Христос».
Продолжаем поиски Катьки. Возвращаемся на кон. Идем по строчкам вниз, чтобы стать «за четыре шага» от черты.

А Катька где? – Мертва, мертва!

И здесь ее нет. Не сказано: вот, мертва. «Мертва, мертва!» – давно мертва. Крест – линия с двумя перпендикулярными и равными по «шагам» отрезками оказался пуст. Фарс есть фарс. Тезка нашей героини попросила Небесного Жениха сделать ее тело после смерти невидимым. Вот и Катька отыскивается не сразу. Обнаруживается падалью. По смерти Святой ее голова и рука отыскались много времени спустя после казни. А наша Катя уже «спрятана» – похоронена. Из десятой главы в шестую мы вернулись после похорон Екатерины. На отпевании убиенная «чернобровушка» в «белом венчике из роз», в цвете чистоты, невинности и страдания казалась светлою дитятею, «упокой, Господи, душу рабы Твоея». «Рабы Твоея» – эти слова связаны со Святой Екатериной больше, чем с кем бы то ни было. Как только Спаситель избрал ее своей невестою, она, по Житию, сказала Ему: «...недостойна, преславный Владыко, видеть царствие Твое, но сподоби меня быть рабы Твоея». А нашу «рабу любви», «рабы Твоея», Спасе, похоронили на третий день ( восьмая глава).
Заметим, в поисках схоронившейся «девочки» мы не задавались вопросом, что с ней, цела ли, а, по условиям игры, в пространстве восьми строк проявили конкретный интерес: «А Катька где?» На такой вопрос один ответ – жест вниз, в землю, и вверх, в небо. Одновременно. Душа «святой», сказали бы мы, у Бога, а «прах» – в земле. И у Блока осевое движение вверх и вниз не только равнозначно, оно еще и симметрично, так сказать, субстанционально. И верхняя, и нижняя, четвертые от кона строчки, как раз и говорят об этом. «Прах» Кати («падаль») пошел в землю и «вскрутился к небу». Остается предположить, что и вид «вскрутившегося к небу праха» имеет зеркальное подземное повторение, должен иметь «ноги» в виде обратной «воронки». Не случайно же автор разделил главу по телу строфы осью симметрии. Движение отряда по главам подтверждает догадку. Красногвардейцы входят в пространство, расширяющееся по высоте-глубине над и под землей: «этаж» и «погреб» (седьмая), перелет «воробушка» и кладбище с упырем, готовым «выпить кровушку» (восьмая), простор над «невской башней» и вход в подземное царство с «псом голодным», цербером, «псом холодным», не выпускающим прибывших в «новый мир» обратно – в классический «старый мир» (девятая, не случайно написанная классическим ямбом). Мы еще вернемся к картине расширяющегося, а в первой половине поэмы сходящегося пространства. Пока обратим внимание на перенос – синхронное и равнозначное отражение действия вверху и внизу. Осевая стыковка «снежно-праховой» и собственно праховой, перевернутой, «воронок» образует двойной конус.
Остановимся на обстоятельстве принципиальном. Прах и душа Кати, договорились мы, расходятся вверх и вниз внутри соосных «воронок». Подчеркнем, внутри. В шестой главе сказано: «Вскрутился к небу снежный прах!» Это значит, снег «вскрутился» «воронкой» и поднялся «к небу» «столбушкой». Как об этом сказано в десятой главе:

Снег воронкой завился,
Снег столбушкой поднялся...


Строчки этой главы детализируют, вербально раскладывают процесс «вскручивания» снега в шестой главе. И в самом деле, «воронка» завивает, закручивает снег, а поднимается он по «столбушке», «вскручиваясь» внутри «воронки». И в поэме «столбушки» неотделимы от «воронок» иксообразного конуса, они расходятся по одной вертикали на всю высоту этого конуса. Другими словами, X и I как проекции двух зеркально симметричных вихрей выписываются в совмещении, а не последовательно, как считают Л. и Вс. Вильчек. I находится внутри X. В символике поэмы такой вензель «Исуса Христа» – деталь принципиального значения. (Вселенная, считается, покоится на кое-какой геометрии. Упрощенно говоря, она как бы расширяется внутри конуса. В двадцатые года наука подтвердила догадку Блока). Геометрический мотив в поэме – момент фундаментальный: Двенадцать «столбушатся» в геокосмических масштабах. Войдя в «воронку» нашей Екатерины.
Первые христиане скрывали имя Христа в совмещенных I и Х.

«Связь пола с Богом — бóльшая,
чем связь ума с Богом,
чем даже связь совести с Богом»
По тексту поэмы «столбушка» входит в «воронку» «Исуса» в точке пересечения линий креста. Совмещая копулятивную «точку» Кати с центром креста, поэт не проявил святотатственную вольность. Животворящий крест «столбушится» витальною силою Иисуса. Откроем Евангелие на сюжете насыщения хлебами.
В первом случае пятью хлебами и двумя рыбами Христос насытил пять тысяч человек. Обратим внимание на нумерологический ряд: пять- два- пять, две пятерки, одна двойка, две величины (пятерки) и одна величина (двойка). Отбросив цифровые значения величин (пятерки и двойку), получим остов ряда – два и один. Оставим в стороне ехидные догадки о смысле и необходимости сбора недоеденных кусков хлеба. Не станем гадать, почему Господь не подал персонально каждому столько, сколько нужно для полного насыщения без хлопот по сбору остатков и последующей раздачи этих кусков. Под водительством Бога ничто не случайно – хлеб надо было собрать и набрать ровно двенадцать полных коробов, и подчеркнуть состав этого числа: единицу и двойку. Двенадцать – это и сумма двух пятерок и двойки, и знаковый состав ряда.
Чудо Господа определенным образом акцентируется и подтверждается вторым насыщением. Теперь хлебов было семь. «И ели, и насытились, и набрали оставшихся кусков семь корзин. Евших же было около четырех тысяч». Получаем тот же ряд: семь, семь, четыре, т. е. два и один. Вот, скажут, досужий и занудный умишко выстраивает какие-то ряды. Да ведь сам Христос подчеркнул структурный состав этих рядов в восьмой главе от Марка. Ученики сетуют, что взяли всего один хлеб. Иисус говорит им: «Имея очи, не видите? имея уши, не слышите? и не помните? Когда Я пять хлебов переломил для пяти тысяч человек, сколько полных коробов набрали вы кусков? Ему говорят: двенадцать. А когда семь для четырех тысяч, сколько корзин набрали вы оставшихся кусков? Сказали: семь? И сказал им: как же не разумеете?». Уличая апостолов в «закваске фарисейской», Христос не ограничился, как видим, простым напоминанием насыщения тьмы и тьмы народа в обоих случаях до смешного малым количеством хлебов. Нет, Он выстроил, повторил конструкцию рядов, сопутствующих чуду Его избыточной производительной силы: пять, пять, двенадцать, т. е. два и один, семь, семь, четыре, т. е. два и один. «Как же не разуметь» здесь знак трехконечного, Т-образного креста, древнего символа продуктивной силы природы – фаллического символа, составляемого двумя ядрами и одним корпусом. На таком кресте и был распят Христос. И Христос сам связывает свою отцовскую способность творить множество с языческими «штучками». Евангелие буквально наполнено духом комбинаций «два и один». К двум апостолам, чаще всего братьям, добавляется третий, к двум повторенным репликам добавляется третья, обязательно в измененном виде. Вот характерный пример из финального эпизода Евангелия от Иоанна.
«Когда же они обедали, Иисус говорит Симону Петру: Симон Ионин! любишь ли ты Меня больше, нежели они? Петр говорит Ему: так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя! Иисус говорит ему: паси агнцев Моих.
Еще говорит ему в другой раз: Симон Ионин! любишь ли ты меня? Петр говорит Ему: так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя. Иисус говорит ему: паси овец Моих. Говорит ему в третий раз: Симон Ионин! любишь ли ты Меня? Петр опечалился, что в третий раз спросил его: «любишь ли Меня?», и сказал Ему: Господи! Ты все знаешь, Ты знаешь, что я люблю Тебя. Иисус говорит ему: паси овец Моих...»
Три вопроса, три ответа и три напутствия, как и связанное с ними трехкратное отступничество Петра, подаются в комбинации «два и один». И совершенно замечательный штрих: имена собеседников два раза в двух первых стихах набираются курсивом, а в последнем не подчеркиваются. Смысл вариации раскрывается в его наложении на всю мизансцену эпизода. К двум лицам диалога добавляется третье – автор рассказа, «ученик, которого любил Иисус». Он идет за помеченными крестом – за распятым, но живым Христом, и живым, но в будущем, по пророчеству, отмеченным Иоанном, распятым Петром. Разговор выходит за рамки намека на духовную связь основателей учения и церкви. Речь идет об отпускаемом свыше веке жизни. У тебя, говорит Иисус Петру (вроде бы только что родившемуся – только что пребывавшему в голом виде в «родовых», крестительных под сенью Христа водах), до времени, когда «простришь руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь», свой отрезок жизни, а у Иоанна («...если Я хочу, чтобы он пребыл, пока я прииду...») своя мера отпущенной Мной жизненной потенции. Моя способность «пребывать», говорит Иоанн читателю, зависит от «ядровой» силы Христа. Сам Иисус включил в подтекст разговора с Петром трехконечный символ Своей животворящей силы.
В контексте сказанного становится понятной внутренняя связь комбинации «два и один» – троицы Христа, Петра, Иоанна – в эпизоде опознания предателя. В тринадцатой главе от Иоанна читаем: «Один же из учеников Его, которого любил Иисус, возлежал у груди Иисуса, ему Симон Петр сделал знак, чтобы спросил, кто это, о котором говорит». Достаточно «сделать знак», немой жест одному, и другому станет ясно, о чем идет речь, – настолько любимый Христом близок Петру. А речь опять же о рождении и смерти: только что Христос «снял с Себя верхнюю одежду и, взяв полотенце, препоясался». Как «препоясался» «голый», «родившийся» с воскресшим Христом Петр. Речь идет о единении верха и низа, материи и духа, силою Господа. И силу эту можно обозначить символом «два и один»: тайна любви верха и низа, «раба и господина», ситуативное взаимодействие любящего Господина и двух рабов любви накладывается на знак фаллоса.

Иисус, «преклонил главу, предал дух». Дело сделано, решили иудеи, и «дабы не оставить тел на кресте в субботу», «просили Пилата, чтобы перебить у них голени и снять их». У двух, слева и справа от Христа, голени перебили, а у «преклонившего главу» – нет. Воистину верное решение – Бог все равно восстанет, в полнокровии поднимет «главу».
От языческой символики «дерева жизни» или, лучше не скажешь, «дерева познания добра и зла» Святое Писание, как видим, не открещивается. Ну а если в центре креста находится Христово «что надо», то у Блока есть все основания ориентировать Екатерину на кресте позиционно «как надо». Так ли важно это уточнение? Принципиально важно. Архисущественно. Действие «Двенадцати» совершается в человеческом уподоблении рая, внутри «Исуса» – в одной плоти Кати и Двенадцати. Творящие «это» созидают себя, по мысли автора поэмы, совместно с Творцом.
В чувствительных сферах пола и духа серп фрейдовской редукции совершенно неуместен. Верх и низ в браке Неба и земли можно обозначить, например, линией горизонта, разделить – никогда. В либидо с выплеснутым Духом вопрос о ребенке не встает.
Пожалуй, поэму можно начать читать по порядку.

Пространство любви и свободы
Найденный Блоком образ, символ, как правило, повторялся в другом произведении. «Воронки» и «столбушки» в этом смысле не исключение. Известное перечисление: «Ночь, улица, фонарь, аптека» выстраивает воронку способом сбегания все уменьшающихся частей пространства. Стык сбежавшегося, затем расширившегося мира четко обозначен в стихотворении, написанном еще в 1915 году.

Страшный мир! Он для сердца тесен!
В нем твоих поцелуев бред,
Темный морок цыганских песен,
Торопливый полет комет!

Конструирование «воронкообразных», связанных точкой перехода, пространств перекочевало в «Двенадцать» и, видимо, не только в поэму. В ноябре 1919 года Чуковский сделал в «Дневнике» запись: «Блок читал сценарий своей египетской пьесы... В объяснение говорил непонятное: у меня там выведен царь, который растет вот так, – и он начертил руками такую фигуру V; а потом цари стали расти так: ^...»
Поэма состоит из начертаний «воронок» и «столбушек», они – пространственная размерность действия, этакая геометрическая метрология сюжетного движения.
Вся первая глава представляет картину наполненного ветром «мирового водоворота, засасывающего в свою воронку ... человека». Уже в первой строфе, рисующей гигантскую чашу видимого «божьего света», подхваченный ветром «На ногах не стоит человек» – «скошенный», «скользит», «завивается» ветром. Упавший, скользящий «столбушится», т. е. втягивается в «воронку», притом с разбросанными ногами. «Всякий ходок скользит» на разведенных ногах, у павшего на скользоте ноги тоже разбрасываются. Как у неожиданно растянувшейся барыни.
Третья и четвертая строфы первой главы вычерчивают нижнюю часть охватываемой взором чаши. Верхний раствор «воронки» измеряется «канатом от здания к зданию». Пониже он равен длине перелета курицы. Есть и точка схода «воронки» – перекресток с буржуем. В следующих строфах изображение стоящего в центре перекрестка укрупняется. Можно в деталях рассмотреть «столбушку» в самом низу «воронки». Это некто с повешенным носом («В воротник упрятал нос»), «длинноволосый», говорящий «вполголоса», «брюхатый». Длинные волосы этого облаченного в «длинные полы» субъекта задают направление осмотра – с головы до пят. Но как только в вертикальном панорамировании этой «столбушки» мы спускаемся ниже «брюха», ниже пояса, перед ней, «столбушкой» – «бац» – «растянулась» барыня. Падение – следствие предательства ног. В падении, замечено, они разбрасываются. Особенно у женского пола. Ах, раздвинутые женские ноги – это нечто противоположное небесной «воронке», это врата, можно сказать, в самую что ни есть «черную черноту» греха, в самом расширительном смысле. Это начало мира «нижнего». Нам же важно отметить, что у состыкованного из горней и дольней «воронок» X есть «точка» перехода и нижнюю часть икса можно назвать зоной первородного греха. Публика тут собралась библейская: «пророк», поп, буржуй, барыня, а прежде всего «Матушка-Заступница». Простая старушка при виде «большого плаката», куска пропавшей материи, могла бы сокрушаться, упрекать власть в бесхозяйственности. А наша «матушка» «убивается – плачет», видится ей в «плакате» и «красном флаге» один пропитанный кровью единоутробной России «лоскут» – предмет «игры» ветра («Это – ветер с красным флагом / Разыгрался впереди...»), охоту «веселого» и свободного «рвать, мять и носить» «плащаницу». Не слепая она, видит на ней слова разные, да ведает: «очистительная кровь» Кати заочно смывает грязные начертания жизни. Ах, всякое дитя, а хоть бы и с именем Революция, рождается апофеозом чистоты.
И не надо, дорогой читатель, в комбинации «воронок» и «столбушек» видеть нечто исключительно сексологическое. Понятие секса скорей всего следует связывать с объектом и субъектом вожделения независимо от дистанцированности пары. В поэме нет партнеров – нет полярно заряженного либидо. Есть – родящее целое, неразделенное – одна плоть в совокуплении с Другим. Сексуальное восприятие персоналистично. В отношениях Кати и Двенадцати «другое» – свое, изначально присвоенное, не подлежащее полной индивидуализации. И в самом деле, половинки России разве что самособлазняются. И обнажают трагическое начало жизни.
Поэму ни в каком смысле нельзя назвать брутальной. Живописуя реализм души, поэт не отворачивает лица от низкого, самого зверски-животного, доведенного до извращения. Но высокое и низкое соприсутствуют в глубине охвата духа мира. Да, «Исус Христос» идет на курино-собачьих лапах. Но это не значит, что светлое замарано темным. Падшая ниже некуда Россия православия несет Дух. И отнюдь не в пародийном смысле. Фарс и вся система снижения в поэме – всего лишь мера полюсного отстояния материального от идеального, бесконечного разрыва соединенного, разрыва спасительного. К этому идет наш разговор.
Вольно иному читателю поэмы сказать: во, у Блока революция пошла на «столбушку», а заодно и накрылась «воронкой». Сказать нечто внелитературное не по площадности вкуса, а по конечности мысли. С этой мыслью поэма не связана. Она несравненно глубже. Она просто прекрасна. Авторское Боговидение подвигает переступить грязную лужу жизни, увидеть в ее воде глубину отраженного неба. И увидеть в «грязи» строительный материал жизни.
Вернемся в первую главу. К новой «воронке» вечно революционной России, к пролетарскому «входу» в новый мир. Проститутский, простите, «веселый ветер» новых идей и веяний «рвет... Большой плакат» на том же расстоянии «от здания к зданию». Ниже раструб конуса задан пространством слышимости негромко, «вполголоса» сказанного. Вести со съезда товарок Кати, ересь вития громко не произносятся. На сходе сторон «воронки» теперь «бродяга сутулится» – от холода, пытается «в воротник упрятать нос». И дальше вниз, к опрокинутой «воронке» спускаемся по знакомым ступенькам: губы («поцелуемся»), брюхо («Хлеба!») и ... «рай», что «впереди». У старосветской «воронки» дело кончилось плачем «каракуля», у пролетарской – Петруха «кипит» революционной злобой, как гигант, вобравший в себя всю силу «рабочего народа», гордо «вскидывает головку», кажется, до самого неба. Поп от него — «сторонкой», «вития» заговорил «вполголоса».
Начало второй главы

Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.

Винтовок черные ремни,
Кругом – огни, огни, огни...


сразу же выписывает V. Верхний срез этой «воронки» примерно такой же, как и в двух предыдущих, задается пределами видимости «гуляющего», порхающего снега, шириной питерской улицы. Вторая строчка суживает срез конуса, ограничивает его группой красногвардейцев. Спускаемся еще ниже – видим шаг части идущих. Чтобы у читателя непременно возникло ощущение сужающегося по мере снижения пространства, автор повторяет обратное движение взгляда, скажем, объектива съемочной камеры. В обратной панораме взгляд поднимается сначала до плеч Двенадцати («Винтовок черные ремни...»), затем раздвигается до «огней» улицы. Отряд, видимо, остановился на перекур («в зубах цыгарка»), можем рассмотреть «столбушку» – избранника Катерины, козырного «туза» Революции. Потенциальному каторжанину Петрухе («На спину б надо бубновый туз!») век свободы не видать, да Россия дарит его правом заряжать ее просторы полной «свободой». «Вглядеться» – воздух России озонирован вибрацией свободы, «слышится» («сильный шум,- признавался поэт,- внутри и кругом») «Тра-та-та!». Вслушаться, «вглядеться» в «погоду» России – увидишь разлитую в ней «взведенность»: на голове носителя свободы «примят картуз», «в зубах – цыгарка», на спине на уровне лопаток надо бы его пометить клеймом убийцы, есть у него живот («Ванька с Катькой – в кабаке...»), еще ниже... – он у ног Кати («- У ей керенки есть в чулке!») «столбушится» («тра-та-та») в обратном направлении: Ванька «теперь богат» – дороден, брюхат, он теперь «солдат!» с ружьем, парень с гонором – говорит теперь «во весь голос» («Мою, попробуй, поцелуй!»). «Внутри и кругом» признаки полной «свободы, свободы». Россия заряжена – беременна свободой революции «Эх, эх, без креста!». Но и с крестом! А с чего бы еще вибрировать («Тра-та-та!») атмосфере России – ее трясет, «рвет и носит» между крестом и не-крестом. В этом убеждает финал второй главы.

Кругом – огни, огни, огни...
Оплечь – ружейные ремни...

Революцъонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь...

Едва от света «огней» в верхней «воронке» вертикаль «столбушки» опустилась до опоры под ногами, едва коснулась низа мира, как вздернулась «винтовка» православного на нехристь, на «неугомонного врага» всего светлого, «врага» Святой Руси – ее грязи, «кондовости, избяности», крепкой «толстозадости», всего, что таится в Святой «Эх, эх, без креста!». О, в основе революционной борьбы в России заключена война священная. В такой войне «бестолковый» всенепременно взмолится: «Господи, благослови!». И «благословение» на отстрел греха получит!
И в третьей главе вертикаль снижения сменяет вертикаль взмывания в горние пределы.
Эту главу можно считать предисловием поэмы. Рассказ в ней ведется от времен, «Как пошли наши ребята / В красной гвардии служить». Такие отряды были сформированы еще при Временном правительстве. По данным С. Стратановского («Звезда», №11, 1991), в «десятку» отряда входило тринадцать бойцов. В поэме, выходит, действует полная «десятка»: «апостолов» «Третьего Рима» ведет «Исус Христос». И глав в поэме набирается тринадцать.
Вторая, третья и четвертая главы связаны блоковской темой «детей в железном веке».
Давно замечено, всякий сын склонен считать себя предметом чистой любви, плодом встречи Неба и Земли. Да, Небо оплодотворило Землю, но не пало до уровня земли, не осквернилось в Любви: мы, всем своим существом лепечут дети, апофеоз любви, вера в нашу чистоту вошла в нас до молока матери. О, не приведи Боже, дитяти с такой установкой зародить мысль о подмене отчества. Нет, решительно и тотчас заявляет всякий сын, мой отец не может обладать повадками «пса», готового осеменить любую «суку». Земля для Неба – это как-то вообще, а гулящая «сука» – это грязь конкретная. Мой отец, заявляет сын, мог выбрать только непорочное лоно. Словом, детям невмочь находить себя результатом случайной «случки». Всякий сын ревниво охраняет в себе зародыш высокого задума отца и матери, как бы даже еще не воплощенный проект специально назначенного, подаренного миру человека. Ева, например, о своем первенце, Каине, так и сказала: «...приобрела я человека от Господа». Каин, возможно, эти слова понял по-своему. Прежде, нежели сочетались мамаша с папашей, подумал он, Господь покрыл непорочное лоно мамаши Духом Святым, и стал я сыном Бога. После такого самовнушения вольно или невольно исходящее от какого-нибудь Авеля сомнение в его, «подарке от Господа», единородстве дают право носителю Духа предать осквернителя Духа ... смерти. Мораль: ноги сыновства опираются на земную твердь, но и на кое-какую мораль, идею духовной привязанности к Небу. «Возопившая» к Богу кровь Авеля, тоже Божьего сына, не была принята землей. В точь, как у Святой Екатерины. Есть, выходит, в сыновьей крови зов Бога. Странно, в игре крови по синдрому Каина заключено противостояние зову самой плоти. Брат «восстал» на брата. Каин хотел быть убитым. Кровь «взбунтовалась» внутри себя с надрывом, заслуживающим внимания психиатрии: Каин «сорвался» на основе ощущения недостаточного «призрения» его персоны Господом.
В Революции россиян «апостол» Святой Руси Ванька бросил «апостолу» Святой же Руси ошеломляющий вызов:

- Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,
Мою, попробуй, поцелуй!

Кого – «мою»? Девку Катьку? Какая она «моя», если всякому своя «на время, на ночь» за буржуйские керенки. Нет, Ванька имеет в виду Екатерину Ивановну, свою мать. Естественно, Ванька не позволит «безродному, нищему, шелудивому псу» «поцеловать», можно сказать, невесту Неба. За грязные намеки и безумные поползновения Ванька отвернет этому псу голову. И вцепился с бешенством дикого пса в глотку обидчика, вопит: «Ты будешь знать...». Толкутся «сукины дети» у ног продажной «суки» – отстаивают ее и свою «честь».
Кровь самого первобытного человека, Каина, и дитяти «железного века» («железного» по культурной нормативности жизни) «восстает» на почве сыновнего сомнения в Отческом благоволении, в прочности связующих с Небом нитей. «Протест» вызван ауторепрессией на до-культурном уровне – Каин и Ванюшка возражают персональному чувству ненормы бытия, не уравновешенному пульсу крови, переживанию, что судьба не пометила их с достаточной основательностью именем Еммануил – «с нами Бог». И демонстрируют чада Бога свой «бунт» в самой дикой форме – антропофагии, братоубийстве, скотоложстве... После этих детских «проказ» возникает необходимость в нотации: скверные проявления, милые дети, вы извлекаете из сферы хаоса, давайте, неразумные, организуем закон, космос общественной жизни, культуру общежития (мысль дневниковой записи Блока). Прежде всего – религию с нормами братского соучастия. Почувствуйте, милые дети, Бога внутри себя. Невроз отступит.
Моисей диагностирует у Каина комплекс неполноценности на отсеченной фрейдизмом основе. Смертельная «обида» у слабого духом первого на планете человеческого сына возникла на ровном месте, без угнетения, вызываемого, по Фрейду, табу. «Человек от Господа» не нашел себя наградой Господа. «Табу» от Создателя в неврозе Каина предваряет ремиссию. Недостаточно призренный Богом принял норматив от Бога. Дух пресек готовность Каина принять смерть. И первородок разобрался в проекциях духа и плоти, обрел культуру слышания внутреннего пульса жизни. И остался жить. И заповедал религии (на латинском – «соединяю») примирять в крови потомков зверя с Духом. Первый невротик вошел со своим недугом в храм Отца с этой целью.
История религии, убеждает анамнез Каина, равна истории самой дремучей, самой чистой, возникшей на почве любовных отношений с Богом болезни души человеков. «Железный век» не внес в эту историю никаких корректив.
В четвертой главе тема «детей в железном веке» перекликается с задумом эпилога «Возмездия»: «...мать... баюкает и кормит грудью сына, и сын растет, начинает повторять по складам вслед за матерью: «И я пойду навстречу солдатам... и брошусь на их штыки... и за тебя, моя свобода, взойду на черный эшафот». И пошли дети Екатерины, «пошли наши ребята» ( не молодцы, удальцы, храбрецы – «ребята»), как только научились ходить, пошли «буянить» («буйну голову сложить») в «рваном пальтишке», «пошли» в детскую болезнь с высоким градусом «жара крови». Облаченный в «шинелишку» Иванушка-дурачок со своей придурочной сестрой Катенькой («Катьку-дуру... Заговаривает») идут в Революцию детьми, играючись. Вот затеяли беготню с «элекстрическим фонариком» (детское выговаривание) и «оглобельками... Ах, ах, пади!». Как бы не ушиблись!
Удивительно тонким намеком мотив жертвенного агнца присутствует в поэме Хлебникова «Настоящее». В описание русского бунта поэт вплетает отнюдь не бессмысленный рефрен:

В воду бросила!
Тай-тай-таратай!
В воду бросила!
Тай-тай-таратай.
В воду бросила!

Счастливая мать, причитая, щекочет дитя. Нет ничего слаще этой восхитительной щекотки, но захлебы смеха ребенка уж очень смахивают на пароксизмы удушья – еще одно нежнейшее прикосновение материнской руки, и драгоценное чадо будет брошено в стихию, «таратай», смерти, в воду, в среду, «тай-тай», родившую это чудо. Троекратное «бросание», погружение в воду – крещение во имя Отца, Сына и Святого Духа.
Матушка моя, селянка из Богом забытого края, так некогда «бросала в воду» меня. «Тай-тай-таратай» не произносила. «В воду бросать» прекращала на предчувствии удушья отпрыска в океане счастья.
В поэмах Блока и Хлебникова, заметим, свободный, счастливый детский шаг в Революцию, в царство свободы открывает в этой свободе присутствие смерти.
В четвертой главе размеры низа «воронки» («снег крутит...») еще меньше. Время, как увидим, к полуночи, огни в домах погашены – путь освещает «элекстрический фонарик», видимость – не дальше оглобли. В центре «воронки» («пади, пади») «столбушится» то же солдатье: на дурацкой физиономии Ваньки красуются «черные усы», он «речист», чуть ниже по вертикали – он «плечист», еще ниже – «Катьку-дуру обнимает». На этот раз вертикаль поднимается вдоль Кати – в Святой Руси органично присутствует ее мужское, «апостольское» начало. В обратной панораме следящий за «геометрией любви» объектив «съемочной камеры» останавливается на «жемчужных зубках» и лице толстушки («толстозадой»). Катя «запрокинулась лицом» на плахе любви, предлагая любимым «апостолам» задать вопрос: «Не я ли, «Исусе»? На этой «тайной вечере» Святая Русь телом и кровью своей причащает детей своих. Подает себя Святая Русь и Петру-Иуде: вот он наносит ей ножевую рану в шею, замечает знакомую «царапину под грудью», еще ниже – любуется ножками... И блуд есть блуд – теперь движение съемочной камеры пойдет вверх, затем вниз. От «ножек» Петя поднимется на уровень сердца, оно как раз «екнуло в груди», головы («Али память не свежа?»), а потом вновь окажется у ног Кати («Гетры серые носила...»).
А далее вертикаль «столбушки» упирается в земную твердь. Простушка Катя крайне грубо обходилась с Миньоном, ей бы французским шоколадом деликатно лакомиться, а она «миленький» «жрала». Огрубленное потребление деликатеса вызывает столь же грубую ассоциацию результата поедания – Катя падает ниже уровня подола длинной юбки из замененной в этой строфе строчки («Тротуары юбкою мела»), она падает в гной, падаль, прах. Она – уже «падаль». Еще живая. «Пуля», пущенная из недр апостольской Руси в ее «толстозадость», еще не попала в цель, не отсекла Святой голову. Но Русь уже лежит на «снегу», готовая распылиться в «облако» Революции, стать духом, «мнением», мечтой России о «новом небе и новой земле», Катя «лежит на снегу» – на границе низа и верха, Земли и Неба.
Шестая глава начинается с отточия. В речи было умолчание, пропуск, но теперь разговор продолжится. «...Опять навстречу несется вскачь...». «Скач», начатый Иваном в четвертой главе, продолжается. Любимый ученик «Исуса», по нашему Иван, «скач» не прекращал. В заклании России участвуют все, ставшие под знамена «Исуса». Пойдя за «Исусом» Двенадцать «утекли» от России, предали, погубили ее. Обезглавили. «Кто-то» в шестой главе стреляют не в «кого-то». Андрей, Петр в себя палят. Как «стрельнул» в Себя Христос. Он сам Себя «предал». «Никто не забирает у Меня жизнь,- сказал Иисус,- Я Сам ее отдаю». И убийство Кати не случайно – самоубийство «Исуса» – момент судьбы России, утопление в спасительной крови грязной, грешной жизни. Россия сама приносит себя в жертву.
Номинально у России есть свой новозаветный Иуда – в доску Кате «свой» Петр. Православный Иуда «Третьего Рима» склонен заманиваться с еще большей безотчетностью, чем его евангельский прототип. Гнусный поступок канонического, можно сказать, мотивирован. Желание заработать тридцать монет создают хотя бы видимость повода к предательству. Русский Иуда абсолютно непрактичен, в поступках импульсивен. Он может зарезать не за понюшку табаку, «за так», по случаю, «из-за удали бедовой в огневых очах». По душевной склонности к блуду. Нутро у него такое.

Эх, эх, поблуди!
Сердце екнуло в груди!

Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!

Не получит Петька повода опростать душу, коли не согрешит. И не получит покаяния без акта эксгибиционизма души. Ему непременно нужно «вывернуться наизнанку», распахнуть душу. Само покаянное движение непременно необходимо эстетизировать, превратить в балаганное действие. Сладострастие ковыряния в собственных болячках возрастает на миру, на глазах «товарищей родных». «Родным» эта песня знакома.

– Ишь, стервец, завел шарманку,
Что ты, Петька, баба, чтоль?
- Верно, душу наизнанку
Вздумал вывернуть? Изволь!

Петька – натура истинно русская, карамазовская. Женский мужчина или мужская женщина. Плоть от плоти и дух от духа – родная наша Катенька. Или неотделимый от нее Петр. Его революционная «искра» возгорелась в Кате – она позвала его в Революцию соблазнительным поцелуем. Катя, можно сказать, родила Петра – выпустила в царство свободы. В шестой главе развернулась стычка со стрельбой. Но это всего лишь укус скорпиона в собственную голову. С виду это охота. «Стычка» ловца и набежавшего на него «зверя» с переменой мест. Агнец оказался перед охотником и желает быть «задранным». «Волк голодный» нам знаком. Это он задрал ягненка в первой главе. Сказанные там слова «сочувствия» («Ай, ай! Тяни, подымай!») скорей всего связаны с процедурой свежевания носителя «каракуля». Очевидна лексическая общность эпизодов: подвернулась, бац – растянулась, подымай, сзаду забегай, наутек, ужо постой. И здесь «волк голодный» «задирает» «агнца». Делает он это в предельном возбуждении «охотничей» страсти, в озверении оргазма – «столбушка» оплодотворила «сердце» «воронки», «пуля» сразила Екатерину.
«Геометрия любви» выписана поэтом по строгим правилам черчения. Интересны детали фигуры. В пятой главе ноги Екатерины разведены по числу «апостолов» – ровно на двенадцать строк. Таков раствор «воронки» перед роковым «выстрелом» Петрухи.
Сердце Кати «екнуло» слева от оси симметрии главы – слева с точки зрения Петрухи: «петушок» действительно «сзаду забежал». И наложился на крест под Катей. Вниз головой. Не случайно первая половина шестой главы насыщена глаголами движения, вторая, по контрасту, почти лишена динамики. Голова Кати находится ниже перекладины креста.
Мой Христос, сказал по воспоминаниям поэт, компилятивен. (Христа Достоевского Блок, наверное, соединил с «охолаживающим, замораживающим» Христом Розанова). То же автор поэмы, думается, сказал бы и о Петре. По крайней мере, Петруха такой в аллюзиях.
Апостол Петр был распят вниз головой.
Святой Петр Александрийский, дабы упредить бунт, темной ночью бежал из темницы и убедил сторонников обезглавить его. В седьмой главе Петруха вышагивает, можно сказать, без головы.

Лишь у бедного убийцы
Не видать совсем лица...

На апостоле Петре, в некотором смысле, тоже «не было лица». По легенде, слезы сокрушения об отступничестве избороздили его лицо глубокими морщинами. Под таким потоком слез – определенно «не видать совсем лица».
День памяти Святой Екатерины приходится на 24 ноября. По совпадению в пятой главе 24 строчки. Святой от роду было восемнадцать лет. Видимо, столько же было и убиенной девке Катьке с «бедовой удалью в огневых очах». И России от начала века пошел восемнадцатый год. По совпадению эпизод убийства Кати занимает ровно восемнадцать строк. В Святцах день Святого Петра приходится на 25 ноября. В седьмой главе, а ее, как увидим, можно назвать днем Петрухи, 42 строчки – в зеркальном повороте, в наложении на день Екатерины, получаем 24. Катю и Петю соединила ночь в миг кончины одного и рождения другого дня. И этот момент в поэме обыгрывается. Петька в покаянии признается:

Ночки черные, хмельные
С этой девкой проводил...

Отделенность дней Екатерины и Петра условна, полночь между ними – что-то вроде пунктира, разделяющего шестую главу.
Момент «хмельного» календарного соединения дней Екатерины и Петра далее в поэме не прекращается – половинки «Исуса» останутся «на этом пути» до конца. И в седьмой главе холодный «объектив» фиксирует колебательное движение по «столбушке». Читатель может в этом легко убедиться. Зафиксируем лишь финальный подскок:

И Петруха замедляет
Торопливые шаги...

Он головку вскидавает,
Он опять повеселел...

От ноги поднялись к голове. Ломать голову в догадках, какие мысли диктует «весело» «вскинутая головка», нет нужды. Конечно, веселые, частушечные:

Эх, эх!
Позабавиться не грех!

Пусть «Эх, эх, без креста», но в «свободе» на полную катушку – Петр вошел в расширяющуюся, нижнюю часть X.
В структуре поэмы «клубничка» прорастает на «геометрии» мистики.
«Головку вскидавает», самостоятельно держит младенец Петенька, ухватившись, по плану «Возмездия», малой ручонкой за колесо истории.
Катя умирает в Пете. Катя рождает Петю. Так 24 ноября переходит в следующий день. Так повествует седьмая глава.
Петенька рождается недоноском – мальчонка «уторопил шаги» прихода мир, при родах перевернулся – пошел из материнского лона буквально вперед ногами. Уже при появлении на свет Божий печать проклятья пометила младенца. Родитель повесился («Замотал платок на шее – / Не оправится никак...»), и у новорожденного обвилась пуповина вокруг шеи. Но Катя, «баба» крепкая, «вывернула» свою женскую «душу наизнанку», от «бремени» разрешилась благополучно. «Нянчиться» с ребенком не пришлось. Он как «вскинул головку», так и ухватился за то самое «колесо». И открыла Россия свои донные, «подвальные» и падальные «погреба», и потекла оттуда нечисть на «этажи» жизни. Низ и верх уравнялись. Пространственно верх и низ остались относительными, по качеству наполнения, материей жизни – стали симметричны.
Один из критиков отметил неожиданную тонкость Петра, проявленную им при оплакивании Кати. Быдлацкого Петра, было замечено, едва ли может сводить с ума «пунцовая родинка возле правого плеча» Кати. Верно, мурло с «отвислой губой» вряд ли заметит и «бедовую удаль» в глазах Кати. Но самый последний мужлан, глядя на своего отпрыска, задается вопросом: не подменили? на кого похож? Самый тупой отец заглянет ребенку в глаза, обрадуется, найдя у него родную родинку.
По обертонам лексики седьмая глава возвещает о рождении гегемона истории, его программная песнь изложена в восьмой главе, в день похорон Кати. В этот день Петруха сдержал свое слово, «полоснул, полоснул ножичком» Иванушку и, как обещал, «выпил кровушку» Ванюшки. Назначенная им расправа с возлюбленным Екатерины была, на арго преступников, заметана после полуночи дня Кати, т. е. в день Петра. Если «чернобровушка» была похоронена по обычаю на третий день, вместе с ней, выходит, ушла из жизни «черноусая» половина многообещающей России.
«Завтра (В.Б.)... они кончат антропофагией», – пророчествовал Инквизитор, земной наместник Христа в одеждах социализации.
«Ужо, постой, – подхватил завет Петруха, тезка основателя христианской церкви, – Расправлюсь завтра (В.Б.) я с тобой!» «Апостольская» Россия сама обескровила, «съела» себя. Пала «барыня», с нею пало в России барское сословие. С нарастающим гулом Революции пала в шестой главе вся Россия. Чем выше взметается красный флаг большевиков, тем ощутимее действие атмосферической силы большевизма. В девятой главе кровавое знамя «В очи бьется» уже «Над невской башней». Если взглянуть с небес на остолбеневшего на перекрестке буржуя, планетка наша будет «стоять за ним», т. е. под ним. Впереди – холод, в нем мертвые ищут мертвых.

Впереди – сугроб холодный,
– Кто в сугробе – выходи!..

«Впереди» «новое небо» при «новой земле». В холоде космоса. «Старый мир», планета Земля, под водительством «Исуса» лишились теплоты жизни.
Всмотримся в зеркальную симметрию X десятой и одиннадцатой глав. В десятой снег по «столбушке» «вскрутился» в пространство Спаса, в глубину неба. Так расширилась амплитуда «шагов» Двенадцати. По уже привычной схеме спустимся вниз по «столбушке». С высот Спаса снижаемся до «иконостаса», головы («Рассуди, подумай здраво...»), рук («Али руки не в крови...»), спускаемся ниже пояса («Из-за Катькиной любви...»), упираемся в точку «пути» («Шаг держи революцьонный!»).
В дольней «воронке» «апостолы» уже «идут без имени святого» – это уже адово пространство, низ мира. Здесь «Ко всему готовы, / Ничего не жаль...» – здесь все готовы к самым тяжким испытаниям, ибо никого не жаль, всем возмездие по прегрешениям прежней жизни. Петьку с товарищами спасение обошло, их не «упас золотой иконостас», компания оказалась там, где иным земля якобы пухом («сугробы пуховые»), отсюда не уйдешь своими ногами («Не утянешь сапога...»). Нижняя «воронка» расширяется: от того же шага («...И идут без имени святого»), сделанного после отточия, поднимаемся все к тем же «винтовочкам» тех же бойцов, выходим в пространство переулочка, растворяемся в пурге.
Мы как-то уверовали, что обитателей ада тамошние «власти» терзают все больше на раскаленной сковороде и в кипящей смоле. Между тем, можно наказывать и свирепой пургой из просторов коммунистического «рая»:

И вьюга пылит им в очи
Дни и ночи
Напролет...

Приличная получается пытка. После нее – «глядит в глаза пустые / И провожает – ночь». Но такая же пурга свирепствует и в горней «воронке».
Катя и Двенадцать стали признаком коммунизма – его призраком, превратились в веяние мировой Революции. Вошли в среду, переставшую быть для них внешней. В теле «Исуса Христа» геокосмос перестал быть для них средой внеположной – чем гуще тьма и сильней буйство стихии, тем неистовей слепая свирепость революционеров. Снег и ветер в поэме не могут считаться средством, чем-то вроде типографского шрифта или бумаги для выписывания инициалов I и X – эманация и знак Христа совпадают. «...если вглядеться в столбы метели на этом пути» Кати и Двенадцати, «то увидишь «Исуса Христа» – увидишь дыхание Бога над Россией, Дух, несомый снегопрахом Кати и Двенадцати. Имея очи, увидишь метафизическое «облако», связующее Бога и Его российское «подобие». Увидишь Россию, ступившую в царство свободы Революции. И не найдешь в пространстве Христа живых людей. Увидишь смерть.
Поэму можно считать прочитанной. От детской считалки в десятой главе осталось сделать помеченных поэтом четыре шага в смерть финала. Но сможем ли мы после такого прочтения, ответить на все поставленные поэмой вопросы? Едва ли. В чем смысл аннигиляции человеческого в «Исусе Христе»? Мы не можем ответить на вопрос, безусловно относящийся к содержанию поэмы: почему поэт с болезненным сладострастием снизил человеческое в любимой Жене, России, до уровня мерзко животного, «безобразно» извращенного? В чем угадывается голос «тайной свободы»? Почему финал наполняется «безмолвствованием»? Наконец, главный и прямой вопрос: что в поэме делает Бог? Пастернак, приходится признать, прав. Без прорыва в мистическую систему Блока мы не сможем заглянуть в глубину гениальной поэмы.
Попробуем войти в поэму с ключом психоанализа.
Вернемся к центральному и единственному событию поэмы – жертвоприношению России.

«Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода»
По возвращении из десятой в шестой главе Катя отыскивается сразу – на линии пунктира меж десятой и девятой строчками главы.

Но ужасней средний храм –
Меж десяткой и девяткой,
С черной выспренной загадкой,
С воскуренъями богам.

Отыскивается в «храме» меж тьмой и светом «воскурений», на границе жизни и смерти.
На двустрочной строфике шестой главы заметней и цепочка движения и остановка на «шаге». Пунктир проходит по корпусу строфы, разделяет без видимой необходимости законченную фразу, нечто целое. Рассекает тело Кати. Ведь к словам «знать» и «гулять» в рифму не подберешь лучшего, более уместного в данном случае, чем сочное русское... Словом, речь идет о Кате. Но рифма заставляет вспомнить и первую «соблазнительницу», первую потенциальную небесную невесту Творца – нашу прародительницу, «чужую девочку» Адама, плоть от плоти его, девственную Еву. В самом деле, после того, как Петруха коварно «сзаду забежал» и сделал «пулей» (по Фрейду) «трах», «половинки» (меж десятой и девятой строчками их две) познали (от «знать») добро и зло и вышли в пространство свободы – пошли «гулять» по белу свету. В гневной угрозе Петрухи («Ты будешь знать...») угадывается пени Господа диссидентам рая.
Православные, подсказывает поэт, повторили трагический шаг Евы и Адама. Что бы это значило?
Говорить о грехопадении, не видя в Адаме и Еве воплощенной свободы, бессмысленно. Все сходится на этом. И, по крайней мере, все, с кем заговаривал о трагедии человеческого духа, от докторов богословия, разного сана священников, семинаристов до массы разной образованности верующих, все сводят понятие свободы к праву и возможности выбора. Такая трактовка свободы представляется неправомерной.
Ни искушение змия, ни Божье «да» (благословение «плодиться и размножаться»), ни Божье «нет» (запрет познать «добро и зло») для свободных не может стать полем выбора, поводом для волеизъявления – свобода не требует и не предлагает что-либо выбирать. Прежде всего даже себя! Это она сама, по своей прихоти, посещает избранных. Она всегда – свыше, Божий дар (и для атеистов). Свобода избавляет избранника от выбора – она открывает ему себя.
Господь сотворил «образ и подобие» Свое в пространстве Свободы. Внутри Себя. И Адам-Ева пребывали как Его «образ и подобие» в общей с Ним Свободе. Перволюди были включены в Нее, как саранча во влекущий ее ветер. Человеков, впрочем, в данном случае можно уподобить саранче с существенной оговоркой, проистекающей не из различия души кузнечика и человека, а из внутренней потребности в свободном полете. У саранчи, поди, этой внутренней потребности нет, ей нужна чистая, без метафизики, физика, ей только бы буквально перелететь. Во внутренней потребности души «полететь» – пространство свободы присваивается, становится полной собственностью души. Свобода посещает, охватывает своих избранников по этой внутренней потребности. Таинственно. Без уведомления. И не по зову. Обладающим даром знать Ее остается обнаруживать Ее в себе. Истинно свободный от выбора вне и внутри себя избавлен, освобожден. Ибо избран Свободой.
Итак, если свобода есть состояние жизнетворчества, а волевое движение в нем рождается как внутренняя потребность, то абсолютно свободные Адам и Ева не связаны в грехопадении ни с каким выбором. Души счастливых обитателей рая не занимала борьба между коварным искусителем и могущественным блюстителем «цивильного кодекса» рая. Все гораздо проще: Адам и Ева доверились, самозабвенно отдались Свободе. И неизмеримо трагичнее: в ощущении Свободы тварь «уподобила» себя Господу и вывела себя за ворота рая вечности, появилась в этом мире. Родилась. Это был шаг в Свободе вместе с Промыслителем.
Увлекаемые задувшим с небес «ветром» Революции Екатерина и Двенадцать абсолютно свободны. «Атмосферический» напор сверху полностью соответствует порыву революционной страсти «рабочего народа» снизу. Внутренний революционный запал Двенадцати освобождает их от подчинения мистическому велению небесного «ветра»: они сами гонят себя «вперед, вперед». В то же время нависшее над Россией «черное облако» Революции объективирует, легализует субъективное побуждение «апостолов» и придает ему статус правомерности. Революция зовет и подвигает. Вне и внутри. Веление Свободы вне и внутри уравнены и нерасторжимы, как Божеское и человеческое в Ее, Свободы, избраннике.
Свои лики свобода открывает в шаге воли мгновенно и неожиданно, без предварения и послесловия. «И заповедал Господь Бог человеку, говоря: А от дерева познания добра и зла, не ешь от него: ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь». И сказал слепой прорицатель Эдипу: «Тебя родит и сгубит этот день». Абсолютно свободным Адаму и Эдипу дано открыть истину жизнетворчества, кажется единственную, не подлежащую искажению, совмещающую в жизненном марафоне стартовый выстрел и финишную отмашку: родившись – умрешь. Возраст Адама, Евы, Эдипа может быть любым.
Попробуем войти в текст Бытия с позиций автора «Двенадцати».
Сотворенных в первой главе Бытия «зверей земных по роду их», во второй «Господь Бог образовал из земли ... и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их». Божье желание «видеть» эту процедуру может показаться странным. Ведь Он все видит. Однако в случае «называния» «помощника, соответственного» Адаму Всевидящий участвует как партнер действа очеловечивания, установления «соответствия» меньшого брата старшему. В этой процедуре Господь присутствует, чтобы, скажем, увериться, что «подобный» «как один из Нас» («один» из Нас двоих) может творить – устанавливать «соответствие» Господом уже «сказанного» в сотворенном животном угаданному, «названному» в этом «помощнике» «подобием Бога». Не «названное», по представлениям шумеров, не существует. «Назвать», «дать имя» – значит явить, дать право возникнуть задуманному Богом. «Поименовать» в данном случае – значит заглянуть в тайну свободного проявления воли Господа в сотворении «звериного». Возможность угадывания, попадания в цель («грех» с греческого – непопадание в цель) обеспечивается пребыванием Божьего «подобия» в пространстве Свободы. Всяк свободно творящий невольно создает ситуацию сличения им «названного» с уже «сказанным» Свободой. В свободном творческом акте всякого Адама Господь воистину «видит, как человек называет» «это». Господь в свободном творчестве со-Автор. Все гении творят с Ним. Не я, говорят, написал, создал нечто.
У существа «хитрее всех зверей полевых», заметил Адам, завораживающий, гипнотизирующий взгляд, способность «ходить» без ног, «на чреве своем», формой своей он умудряется вползти под «плевру» сознания – в символику подсознательного. Эта тварь может раздваиваться – исхитряется «выйти» из собственной оболочки и увидеть «себя» со стороны. Сворачивается в кольцо – фигуру конечную и бесконечную, символ космической гармонии жизни. Но как ни загадочен «зверь», Адам все же раскусил его – изваял его образ. «Назвал соответственного». И безотчетно, перехитрив самого себя, «назвал» себя — отделился от «соответственного ему». Обрел божественную способность «называть», вооружился языком, инструментом привязки и отделения от среды обитания. С оных времен художники «хитрят» (Дедал – «хитроумный художник»), проникая в тайны связи человеков с миром инструментом этой тайны.
В проклятии змея Творец «награждает» его чертами, «названными», найденными в авторском взгляде Адама. После «гнусного искушения» Господь не обогатил «хитрого» дополнительными «негативными» способностями, не видоизменил, оставил с той же волшебной возможностью обходиться без ног – в противном случае в сон Евы вошел бы другой образ, другая тварь. С другой стороны, мы не можем предполагать, что Господь, создавая столь совершенный вид животного, специально «покалечил» его, чтобы оно вписалось в эпизод грехопадения. Это Адам «изуродовал» «соответственного ему». Со-автор Творца «назвал соответственного» и «назвался» – обнажил творческую связь с Небом и земную привязанность к зверю. Человек библейский есть нерасторжимый союз твари из «праха» и Бога. И потому мера всех вещей в этом мире.
«Наказание» змея и человека – картина жизни, рожденная Свободой. Условия существования человеков, назначенные Господним «проклятьем», заготовлены, «названы» Им в дни творения и после грехопадения не изменялись. «Проклятье» – мир, увиденный людьми «открытыми глазами».
Предсказание судьбы Эдипа не превращает рассказ о нем в плоский сюжет о роке. Напротив, предначертание его поступков открывает в мифе глубину истинной трагедии, говорит о власти сидящих в Эдипе обеих сторон свободы – сознательной, светоносной, и темной, «тайной» – подсознательной. «Хитроумный» Эдип историей своей жизни высветил хитроумие свободы. Она открыла в нем творчески продуктивное единство раба и господина, материала и ваятеля одновременно. Это его роднит с Адамом-Евой, Двенадцатью. И Блоком, поэтом и человеком.
Змей в эпизоде грехопадения выполняет чисто символическую роль, он – знак гнездившегося в Адаме искушения. С ним-то и «подполз» «соблазненный» к дремлющей Еве. «Змей», как это водится с оных времен, «заговорил» в Еве прежде, чем она успела «проснуться». Истинную мифологию питают стереотипы жизни. Отношения между мужчиной и женщиной могли родиться в результате свободной игры естественных, Создателем «названных» начал человеческой природы. Игры с драматическими последствиями, взаимной, ничего общего с видами на грехопадение по формуле шолоховского героя «сучка не всхочет, кобель не вскочит» не имеющей.
Ева, как и Катя, «позвала» мужчину, но в «одной плоти» «соблазна» – одной идеи и мечты.

«... путь, истина и жизнь»
Да, Творец заповедал потенциально бессмертным не вкушать плодов дерева жизни посреди рая, а до сотворения «из праха земного» «мужчину и женщину... благословил... и сказал... плодитесь, размножайтесь» «в образе Нашем... подобии Нашем». Очевидно, «плодитесь», живите в «подобии» Творца, в Его творческом пространстве. И по завету от шестого дня творения: «Я дал вам в пищу всякое дерево»: «дал» с даром свободного присвоения, потребления мира. В полном соответствии с благословением творящие бытие включили себя в жизнетворчество по Его алгоритму. А в сотворении человеков Господь следовал методу, отработанному в предыдущие дни созидания. Сначала проявлялась воля Предвечного, вырабатывалась идеальная проекция части творимого мира. И человек на этапе провиденции – тоже сначала замысливаемый проект. Согласно Полному церковно-славянскому словарю 1900 года, «адам» происходит от слова «дам» (подобие) или «дама» (быть подобным, мыслить). Это еще не материальное, а некое духовное, эфирное образование, ибо дальше в тексте будет сказано: «...и не было человека для возделывания земли» («возделывания», заметим, «в поте лица»). Затем по закону творчества, обязательному, оказывается, и для Всевышнего, модель подвергалась аналитической и эмоциональной оценке («И увидел Бог, что это хорошо»). Предначертание человека тоже прошло через творческий Совет Главного Художника. Лишь после этого Он приступил к ваянию из праха. «И создал Господь Бог человека из праха земного...» И Божьи чада далее творят себя в качестве «возделывателей и хранителей» «дерева жизни» вместе с Ним как Его соавторы, руководствуясь одной, совместно с Ним порождаемой жаждой жизнетворчества. Давши человекам «образ и подобие» Свое, Господь наградил их способностью действовать «подобно» Ему, реализовать себя по «образцу» Его деяния. Человеки в Боге – форма и идея, в себе рождающая волю быть свободной. Перволюди впущены Творцом в сферу самосозидания, в которой Он – Точка, Начало этого творческого процесса и, скажем сразу, конечный пункт самопознания.
«Помощник», призванный «возделывать и хранить» сад Эдемский, «садовничает» в союзе с Господом. Все «исхитряется» видеть Его очами. Едва увидев «помощника, подобного ему», Адам «назвал» его, как назвал «змея»: «...вот это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою: ибо взята от мужа». (Начало стиха напоминает фразу Создателя). Наведенный «на человека крепкий сон» не помешал ему участвовать в операции извлечения и превращения собственного ребра.
От плоти, что по словам Блока «не мужчина, не женщина», т. е. и то и другое, от «подобия» такого единства Богу напрашивается перенесение мужского и женского начала на самого Господа, попытка увидеть в Нем женскую, рождающую (Отец) и мужскую, творящую (Сын) ипостаси. Тогда становится понятной синонимичность пары Бог-Любовь. Тогда Любовь можно назвать действием «плоти» внутри «образа и подобия» Бога, вместе с Ним.
«И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно...» – и сказала Ева, оценивая вынашиваемый в лоне Отца проект воплощения человека, «это хорошо» – «дерево хорошо». Жизнестроительство по идеальной модели, по образу «дерева жизни» в Провидении и внутреннем видении детей Отца совместилось. Объект творения Бога, Его «подобие», стало и субъектом созидания, персоной свободного со-творчества по «возделыванию и хранению» «центра рая». Божье и человеческое неуловимо соединилось: Божья Свобода вошла во внутреннюю потребность сына свободно явить себя. Тайна сотворения человеческой плоти, соединения духа и материи включает в себя и мистерию сыновнего со-участия в акте Создателя.
Райское «дерево жизни», показалось Еве («жизнь»), может питаться соками ее «плоти» – «подобная» Отцу совместила «дерево» с собой в намерении вечно «хранить» и возделывать, взращивать его.
«Дерево жизни», показалось Адаму, «растет» из него – «подобный» Сыну может «возделывать» «центр рая».
(Глагол «показалось» представляется здесь уместным: «плоть» в Свободе творит и Свободой творима, ей может нечто мнится, она действует и «спит». От века и поныне).
И мать всех живущих в самозабвенном желании сохранить, оберечь Идею жизни в девственных «ложеснах вечного зачатия» сомнамбулой (во сне вещих уговоров «змея» и гипнозе проводимой Богом плеврогенерации) пошла «навстречу» «ослепившему» Адама (в том же гипнозе реброрезекции) порыву сохранить, спасти «ядра мира» в нутре первозданного рая, в утробе Аввы.
В самооплодотворении единая плоть уподобила себя Отцу и Сыну: в свободной Еве родилось волевое движение Адама.
Будь Господь единоличным Автором сына, чадо могло бы зароптать, упрекнуть Отца в произволе – принудительном воплощении, изначальном ущемлении персональной свободы. Абсолютная свобода сына освобождает Абсолютного от подозрений в склонности проводить этические эксперименты. Скажем, возлюбить чадо с заранее обдуманным намерением, скажем, с предложением спасения.
Выпав из родовой рубашки-пазухи Господа, Адам открытыми глазами к «стыду» (без рефлексии нет трагедии) сына, возомнившего себя Сыном, оказывается повенчанным на неуловимом, мерцающем слиянии Божественного наваждения (идеальных вожделений) с производной от ребра «своего» по прозванию жизнь (имя своей половине он даст после грехопадения). Бесконечно Божественный порыв оказался, увы, конечным. Трагичным – от Бога отрываемым. И потому греховным – смертным.
Адам и Ева «пали» на шаге из мира идеального, небесного в мир материальный, на стыке Божественного и прахового.
Как Петя и Катя, как «Иисус», «не мужчина, не женщина», – мужчина и женщина в одной плоти. В обоих случаях вдохновение грехопадения «одна плоть» черпала в Боге, в Отце и Сыне. И в обоих случаях идеальное «дерево жизни», символ рая, в открывшейся истине оказывается «деревом познания добра и зла» – жизнью плоти в этом мире.
Итак, человеки отпали от Бога. И что ж, «пламенный меч» Господа, охраняющий рай, прервал связующую Его с «образом и подобием» пуповину Духа?
Протопоп Аввакум сподобился подслушать беседу Предвечного с Сыном о плане сотворения мира с перспективой для Сына стать человеком и умереть. Да будет так, Отче! – завершает разговор Сын. В беседе Отца и Сына, по версии Аввакума, Адаму приписываются гордые и спасительные слова: раю вне меня, не от меня предпочитаю единственную драгоценную собственность – рай в душе моей!
А еще на том обсуждении жизни покинувших Бога человеков выяснилось: они сами, самостоятельно пойдут к Слову, рожденному вместе с Человеком. Пойдут к Моменту и Точке явления всего Слова. Оно – весь Завет. Сказавши, Господь сразу сказал Все. Навсегда. Человекам остается раскрыть, артикулировать Единое, совершенное Предвечным в сингулярной Точке пространства в сингулярный Момент времени. Рискну назвать это соединение пространства и времени Вечностью.
Эти вольные мысли подсказаны автором «Двенадцати».

«...и Слово было у Бога»
«Искуситель» заговорил с Евой, точнее сказать, внутри Евы, завел беседу по праву «своего человека», хотя очеловечивал «змея» бесхитростный Адам, пока «помощник, подобный ему», еще был улыбкой чеширского кота (в данном случае, непременно черного), из адамова ребра еще не извлекался, когда Ева «видела» «зверя» из своего до-сознания. Явленная только духовно, Ева еще пребывала в темном, еще не полном в сравнении с адамовым, сознании, была в «образе» чисто женского, скажем, «короткого ума». В актуализированного Адама Сын уже воплотился, Ева все еще оставалась в Отце, пребывала в ведовстве (отсюда она наследует свои склонности) предсознания. Ну а поскольку Ева Адаму есть его «плоть» и в сфере разумения, то в нем, в отличие от его собственного сознания, с вершин которого он ясными глазами смотрит на внеположную «скотину», до-сознание соприсутствующей в нем «женщины» с его независимой от обладателя способностью улавливать тайный смысл происходящего и является для него подсознанием. В свою очередь, светоносное разумение Адама входит (войдет в воплощенную Еву) в общее сознание «женщины» как собственно ее сознание. У одной плоти один разум. «Хитрый» пытается угнездиться на границе «половинок» разума одной плоти – в сфере творчества.
Вообще-то, мозг Евы следует признать патерным. Наука обнаруживает в женской головке лингвоцентр в каждом полушарии. Мужской мозг явно вторичен, он наследует только один центр речи. В доме одного разума, в Еве, «сын» занимал часть жилплощади разумения. А проще говоря, свет сознания в «подобии» Отца и Сына погружен в темень подсознания. Умнеть нам и развиваться до беспредела.
Адаму Господь сказал открыто: вкусишь познание – умрешь. Еву персонально не предупредил. Наказ Бога она получила в узах «одной плоти» от Адама. Это и выясняется на специально устроенной «разборке». Предупреди Всевышний Еву, Он не стал бы начинать с вопроса Адаму, а спросил бы о поятии «плода» сразу у обоих грешников. Вопрос Еве – обращение к неразумному ребенку: «что ты это сделала?», понимаешь ли, что ты натворила? Все в этой сцене становится на свои места, если в ответе Евы услышать чистую отповедь невинности: «...змей обольстил меня, и я ела», вполне не ведая, чем это кончится. И «неразумной» Еве и «разумному» Адаму Господь не сказал все. «Все» открывает индивидуальное творческое прозрение. А творчество, даже сниженное до элементарной поведенческой функции, ну никак не может обходиться без игры сознания и подсознания.
Пребывающему в ясном сознании Адаму Господь не сказал, что в Нем человеки «не умрут», поведал только то, что связано с тленом праха.
Дремлющая Ева из глубин тварности – от «змея» услышала упокоительное «не умрете», услышала весть, долженствующую прийти из уст Бога. Аспид сказал истинно.
Дух сказал перстному Адаму: «умрешь».
Перстное сказало духу Евы: «не умрете».
«Разборка» как раз и подчеркивает встречность этих, так сказать, потоков информации. В расследовании каждое напоминание о запрете (знай – «умрешь») вкусить познание накладывается на встречное побуждение познать (под эгидой неведомого – «не умрете») вкус таинственного плода. Встреча знания-незнания в пространстве свободы родила прозрение свободы, открыла лик ее.

И сказал змей жене: нет, не умрете;
Но знает Бог, что в день, в который вы вкусите ...
откроются глаза ваши, и вы будете,
как боги, знающие добро и зло.


«И сказал змей...» и растворился в человеках, и там, в глубине своей «открытыми глазами» («откроются глаза ваши») они прозрели весть от Бога о своем бессмертии в Нем. И чада Господа наяву, «как боги («Адам стал как один из Нас» – как Сын), знающие добро и зло», осознали «зло» – смерть и «добро» – бессмертие.
Зажженный Создателем в человеках свет сознания не удержал их в Отце – Его перстное творение в Сыне свободно пошло вперед, в смерть – покинуло Отца.
В темноте подсознания, в «незнании», Адам и Ева остались в Отце – в тайниках их душ Он посеял тайну бессмертия.
Встреча сознания и подсознания создала в первочеловеках ощущение рефлективного самоприсутствия – в этот момент они самообнажились, в самосознании увидели свою наготу в метафизическом смысле. Почувствовали подвластность тьме подсознания.
Самосознание явило им лик свободы сразу во всех ее проявлениях. «Коварный» лик «змеи» был явлен, скажем вопреки поэту, не прежде («И если лик свободы явлен, / То прежде явлен лик змеи...»), а в самом образе свободы, внутри ее. В сладости открывшейся свободы они одновременно вкусили и смертельную горечь яда. В полной картине свободы добро (бессмертие) неотделимо от зла (смерть) так же, как уникальное совершенство змея от его «позорного уродства». Вообще, Божественной Свободе нет дела до противоборства так называемых начал мира, в Ней они всего лишь след ее существования, форма проявления, что-то вроде воздушного поцелуя. Свобода не выбирает – Она является. Имеющим глаза и уши – «тайно» и в полном объеме. В русской Революции олицетворилась вот «Исусом Христом», качеством от Идеально Чистого до гнусно грязного – Христом и зверем.
В союзе «одной плоти» Адам несет свет знания, Ева – тьму подсознания. Как же поделили они арсенал общей утробы разумения, породив друг друга? Должно быть, так же, как общий запас гормонов: прихотливо, как Бог на душу положит. Понятно, всякая Ева прихватывает в личное пользование какое-то количество тестостерона. Иной природное чувство меры изменяет, тогда ее привлекательность в лучшем случае уснащается усиками. Можно предполагать, стандартные мужчина и женщина сохраняют доминанту сознания, существовавшую в прародительском альянсе до атомного распада разнозаряженных. Наверно, поэтому всякий Адам усиливается на сознательные поиски дива, а Ева ограничивается подсознательным ожиданием чуда.
По данным научных исследований, способность пространственно-временной ориентации у «блудного сына» развита лучше, чем у терпеливо ожидающей его. Сына подстегивает желание как можно скорее отыскать «родившую». Вот почему он загадочно припадает к ногам Евы-Аввы. В намерении навечно поселиться в первородном лоне он торопится увериться (психологи говорят, в этот момент он не врет) в единственности и идеальности избранного «пути». Его аполлоническая светимость достигает такой яркости, что ослепляет его, как застила глаза Нарциссу... Кажется, он начинает спать. Точно, задумчивый, засыпает. Ему всегда хотелось пребывать в дородовых грезах. Он совмещает себя с «посланным вперед», с тем, кому, кажется, дал жизнь. Впрочем, он еще и печалится. Учуял смерть: «посланный Отцом» умрет.
И женская «слабость» трагически обнажается там, где она природно сильна, – в способности всякой Евы (по данным тех же исследований способность словесно-речевого восприятия у женщин развита лучше, чем у мужчин) ушами «видеть» заблудшего по его искренней мольбе дать приют в «родительском доме»...Какой же я была дурой, послушала «хитрую» скотину, проходимца, сокрушенно говорит она после потери очередного «сына» – не надо было «просыпаться»! И вновь с неизбывно терпеливой надеждой ждет избранника (ущербного, хромого и грязного кузнеца Гефеста, если она Афродита), готовая под сердцем «донашивать» его. Как заповедал ей Авва. (Среди женщин верующих больше, чем среди мужчин.)

Нас интересует структурное соотношение мужского и женского интеллекта, определяющее природную талантливость индивида, скорее всего с дисбалансом гормонов впрямую не связанную. Замечено, гормональный дисбаланс «мужчины и женщины» в одной соме крайне, крайне редко помечен печатью таланта. Ну разве что в женских видах спорта. Зато замечено, интеллектуальный баланс мужского и женского в таланте чаще всего сопровождается сексуальными отклонениями. Талант, конечно же, не обязательно связан с сексуальной патологией, но в среде гомо- и бисексуалов талантов больше, чем в том же числе людей с нормальными склонностями. В то же время, навалом вдохновения, чистым процессом торможения и возбуждения центров головного мозга не объяснить проявление таланта, способность, как замечено, скакать на хворостине по линии встречи света и тьмы. Пожалуй, вернее связывать сексуальную аномальность, лабильность и, вообще, тотальную необязательность персоны с Божьим даром, с ее деструктивным (в сравнении с заурядной личностью) соотношением мужского и женского начал сознания. В тревожной неопределенности утра «мужчина и женщина» в «одной плоти» таланта растерянно пытаются «расщепиться» («расщепить» душу): в ушедшей тьме ночи опять не удалось разглядеть тайну, а победительно наступающий свет дня снова ослепит, заслонит ее. Человек с талантом – лишний, не от мира сего. Как Иисус. Толпа не без оснований видит в Нем сумасшедшего. И наш «Исус» – «не мужчина, не женщина», т. е. и то, и другое, но не по физиологии и анатомии, а по взаимодействию сознания и подсознания «художника», творящего «что надо» по велению Свободы.
Тьму подсознания мы связали с Отцом, свет сознания – с Сыном. Подтверждение этой модели можно найти в Библии. Начнем со слов Христа: «Я свет миру». По Писанию, это и метафора, и прямое уподобление. И кроме того,

И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.
И увидел Бог свет, что он хорош;
и отделил Бог свет от тьмы.


Очевидно, чтобы «стал свет», ему необходимо появиться в абсолютной тьме. В противном случае можно сказать «стало светлее», но никак не скажешь «и стал свет». И вот по воле Всевышнего явилась Ему красота света. Не сам свет – Господь высек только идею, «образ и подобие» творящего Света, само собой, внутри Себя – в самой Тьме. А вот после удовлетворения от внутреннего созерцания Света, после выказанного Светом намерения просветить Тьму, оплодотворить Ее косную недвижность, Творец сказал: «это хорошо» («и увидел... что он хорош») и разорвал чреватую Светом Тьму (мысль дневниковой записи Блока), заставил Ее выпустить, родить Сына из недр своих – дал Сыну возможность «стать» – «отделил свет от тьмы».
Так Ева «увидела... что он (Адам) хорош» как проект, что в нем есть искра, светлый образ, способный разгадать и сделать явью ее сон. И она «соблазнила» свою половину – пошла «навстречу» ее творческой готовности возгореть в «одной плоти». Ева спровоцировала мужчину, но Адам при этом «звериным» своим чутьем уловил запах женщины в собственном кровотоке: в нем вспыхнула идея проникнуть в дионисическую загадку бессмертия, овладеть ею. Соблазнение Адама – скрытое воспламенение Господом вложенного в Еву аполлонического «ребра» мужчины. (В шумерском языке «ребро» еще и значило «животворить», «давать жизнь»). Самая глубокая трагедия зачинается в Любви.
«И назвал Бог свет днем, а тьму ночью». Но это не значит, что свет поглотил, отринул тьму в пространстве лучезарного дня. Свет – штука относительная, видимая, скажем, из затаенной тьмы палочек и колбочек сетчатки глаза. Он сам себя не «видит» – его «зрит» тьма: в полдень свет открывается ей больше, утром и вечером – меньше. Свет вне тьмы не существует, но светить во тьме и быть этому свету в пространстве свечения отделяемым от окружающей тьмы можно при одном условии: тьма, пронизанная светом какой угодно яркости, не исчезает в материи (энергии) света. По волновой своей природе свет всецело принадлежит тьме – он в ней льется, по корпускулярной, материальной – отделяем. Поскольку каждая точка пространства инвариантна, самотождественна, свет можно считать недвижным, а тьму набегающей «навстречу» ему. Так или иначе, свет – и поныне неизбывная потенция тьмы, она все еще заманивает, «соблазняет» рождением в ней световых лучей и неизменно оставляет поток света перед «стеной» тьмы. Перед ним нет жизни – впереди она вероятна, позади – родившись, начала умирать. Свет, можно сказать, не движется, стоит, топчется на месте, замещает одно мгновение своего рождения другим... И не может остановить это мгновение, каким бы прекрасным оно не казалось. В недвижном для Тьмы Времени Свет живет на встрече с Ней – в сумерках.
В свете сказанного жизнь Света во Тьме можно уподобить существованию ипостаси Сына в ипостаси Отца ипостасью Духа Любви, ипостаси Сознания в ипостаси Подсознания ипостасью Духа Творчества, ипостаси Деяния (творящей силы Света) в ипостаси не-Деяния (потенциально рождающей Тьмы) ипостасью Духа Провидения (Слова). Напрашивается олицетворение Тьмы, не-Деяния, Подсознания в Отце, а Света, Деяния, Сознания в Сыне.
Эта комплексная модель Троицы позволяет заглянуть в душу язычника Эдипа и на этом основании – в «тайное» намерение «Исуса».

«Вся тайна в том, что сбудется то, чего хочу я...
Но ведь что бы не случилось, это будет то, чего хочу я!»
сказано Блоком. Тотальную власть этой установки первым продемонстрировал Эдип. Первым – после Адама.
Самоослепление Эдипа не исчерпывает жажду покаяния. К темноте «вечера» своей жизни он изначально шел, как слепец, «на трех ногах» – «зрячий» опирался на посох знания, продвигаясь к ослепляющему прозрению. Загадочный крылатый (летящий, а значит, угадывающий будущее) лев (царь зверей) с женской головой и грудью (питаемый женским ведовством) перехитрил царя Фив — сфинкс позволил Эдипу принять свет своего сознания за достаточно надежную опору здания собственной судьбы. В загадке Сфинкса Эдип не уловил скрытую апорию: видимый «пешеход» в промежутке дня меняет число «ног», а «внутренний человек» вообще их не имеет. Загадку Сфинкса он отгадал вполовину. «Хитрое животное» позволило «проницательному» уму не увидеть в простом вопросе ловушку врага, загадку еще и сугубо персональную. История жизни Эдипа, по сути, уточняет некорректно, неполно поставленный Сфинксом вопрос о тайне управления собственной судьбой – о возможности и способности осмысленного «движения» в ней. Софокл дал полный ответ на вопрос Шекспира: «Кто управляет собственной судьбой?»
Загадка Сфинкса – внутренняя тайна Эдипа, вопрос изнутри, проблема опознания сознанием власти подсознания. Эдип – сам себе Сфинкс, сидящее в нем «хитрое» чудище поглотило его заживо – тайно сидящий в нем антропофаг убийством отца и матери разорвал его на вожделенные «зверю» куски.
Свет разума оказался нужным разве что для доказательства его неотделяемости от Тьмы бессознательного; движение вперед по лучу Аполлона было кажущимся, ибо не вывело Эдипа из недвижной Тьмы, оставило с истиной, сидящей в нем от рождения: видимая, ощутимая жизнь утопает в жажде вечного бытия в дородовой Тьме. Во всех движениях, совершаемых Эдипом, как говорится, в трезвом уме и здравой памяти, присутствует скрытое и столь же сильное веление его тайной свободы не идти вперед, не узнать, не иметь родителей – не родиться, чтобы не сделать день своего рождения днем смерти. Эдип словно слышит шепот Отца Адаму: не родись – человеком умрешь, оставайся во Мне, дабы сатанинское превращение не породило блуда, обиды и вековечной скорби о потере вечности. В «подсказке» неиндивидуализированного – от Бога – подсознания отец Эдипа уловил скрытую от него сторону родительского отношения к сыну: в роковую ночь зачатия он нарек ему имя – покалечил «ноги» своего семени, дабы любимое чадо осталось потенцией зачатия. И семя Эдипа наследует гены самоотрицания – он воспроизводит ущербное потомство Лаия, плодит братьев и сестер. В инцесте выражается глубинная драма зачатия, самопротивление ему, наиболее полно обнажаемое в мифологии покушения сына на отца. Чаще всего сын поражает «сепаративную» родителю часть – отцовские гениталии как сферу собственного обитания. В акте отсечения отцовского семени сын пресекает самую возможность возгорания в недрах отца.
Светоносный разумом Эдип идет «вперед» – «хранить и возделывать» цветущую землю праотцов, подсознательно он устремляется вспять, подвергает себя остракизму, изгоняет из семивратных (райских) Фив. Каждый шаг «вперед» приводит Эдипа к откату назад. Жизнь Эдипа перипетийна. Экстравертный посыл гасит интравертное удержание. Зов отца побеждает, становится внутренней потребностью Эдипа – тайной жаждой остаться в лоне отчего «дома».
В финале трагедии свет, пролитый в полной мере на родовую тайну Эдипа, охватывается Тьмой, погружается в изначальное «знание Времени» (по тексту: «Но время все знало...»). Биография Эдипа, оказывается, была включена в свободную картину Времени – свет сознания, выходит, и не покидал Тьму Подсознания – Эдип «назвал» названное безначальным Временем. В Свободном Доме Отца заранее было заготовлено место «результату» свободных деяний Эдипа. Индивидуальная история жизни вошла в Историю всех «сынов Судьбы» (в монологе Эдипа: «Я – сын Судьбы!»), светоносная персонифицированная корпускула сознания растворилась в метафизической волне Тьмы, не могла не исчезнуть в Ней – Тьма Подсознания исконная парафия «тайной свободы» Эдипа, его драгоценная скрижаль, хранящая генную память о жизни в любящем Отце. Себя познающий сгорел, исчез. «Все свое носящему с собой» путешествовать по жизни не пришлось – Эдип, как Адам-Ева, «умер» в момент рождения. В «утре» своей жизни «четвероногий» сразу оперся на соответствующее число столбов смерти – на число стихий рождения праха.
Эдип, как Адам, в точке рождения подвергся действию гравитационного биполя: центростремительного притяжения Вечности и центробежного выброса в тьму, в смерть – в пространство вне Точки. Но и тот, и другой, по тайному велению души, не вышли из Вечности, не пожелали отделиться от Нее. Так отделенный от Тьмы Свет остается в Ней. И хомо ходящие никуда не ходили. У калек от природы не в порядке ноги. Адам «ходит на чреве своем», у Эдипа они вывихнуты и опухли, наш «Исус» выступает на курино-собачьих лапах. Врожденный дефект опорно-двигательного аппарата мнимо ходящих порожден, видимо, запретом Истории входить в ее пространство с дрянью и хламом. Само «не-я» «неходящего» не впускает в Нее «я» псевдоходящего, ибо прожитое считает плодом дурного воображения, чужой для «не-я» биографией, по Шекспиру, «историей, которую пересказал дурак». Эдип включил себя в такую фантастическую, несусветную, беспредельно дикую историю, что охотно воспользовался правом своего «не-я» не считать себя причастным к этой безумной игре. Мудрый Эдип благоразумно отказывается от абсурда прожитого: его мать не хочет видеть в нем свое дитя, отметая портретное, ею замеченное сходство с Лаием, а в имени живущего с ней она не видит повода для опознания, хоть знает, как Лаий обошелся с ее плодом, она вообще отказывается узнать сына, больше того, уходит из жизни, чтоб не дознаться наверное о рождении чудовища. «Не-я» Эдипа абортирует свое скверное «я» уже в семени отца – страдающий в «я» Вертер убивается заочно. Эта акция дает живущему определенное практическое удобство: договор между «не-я» и «я» может быть востребованным в любой точке жизненного пути – «труп» «я» в любое время может быть объявлен ненужным балластом, препятствующим бытию. Отмежевание от «смерти» в чуждом «я» приводит к очищению живущего. Воистину, спасает его.
В «Двенадцати», как и в мифе об Эдипе, развязка открыто заявляет о придуманности, чистой воображаемости, мнимости и пустоте события. Будто ничего и не было. Громовые выстрелы Революции, вселенский обвал только кажутся таковыми – их поглотила изначально-финальная тишина. На гребне революционных событий сам поэт, по его признанию, после ощущения сильнейшего шума внутри себя, вдруг оказался в беззвучии и пустоте бездействия, угнетавшего поэта до конца жизни.
Многие исследователи отмечают звенящую пустоту-тишину финала поэмы. В самом деле, кода поэмы, по Шекспиру, «дальнейшее – молчание». У Блока вся трагедия Двенадцати разворачивается в пустоте «безмолвствования» – «без креста». Символ религиозной веры есть – Святая Русь названа, имя Спаса произнесено, Господне благословение вымаливается, но нет «креста» творящих стихий – нет под ногами «земли». Она вообще в поэме не упоминается. Все покоится на вселенской скользоте. «На ногах не стоит человек» – все витает по ветру. Да и людей нет в жуткой поднебесной стыни – есть идея, «образ и подобие» человеков. Материя еще не появилась. Есть вода («снежок», «ледок»), воздух («ветер»), огонь («огни, огни»), а земля еще «безвидна». Сдается, Блок даже подчеркнул исключение этого слова из лексикона поэмы.

– Отвяжись ты, шелудивый,
Я штыком пощекочу!
Старый мир, как пес паршивый,
Провались – поколочу!

Вместо «старого мира» в созвучии шипящих и свистящих так и слышится «шар земной». В мировой Революции «шар земной», в сравнении со «старым миром», для Двенадцати – «потяжеле будет бремя», но по условиям игры «бремя» жизни еще не зачалось.
Несусветная катастрофа мировой Революции еще не состоялась – мир и Земля еще не возникли — Господь еще не собрал «креста» стихий творения. Премирное молчание предваряет все события мира, заочно глушит, погружает в дозабвение саму Революцию. Деяние не свершилось, Оно осталось в не-Деянии, «падаль» еще не родилась. Бред Революции еще не задумывается. Безначальное стоит на пороге единственного и непреложного факта – свободного рождения мира. Все воспоследовавшее – виртуально, область воображения, безумия. «Знание Времени» уже содержит в Себе весть человекам о единственной возможности быть творчески свободным – ежемгновенно погружать себя в Акт Творения, не отрывать себя от Отца. Эх, Двенадцать русских нигилистов оторвались от Бога – сознательно пошли «вперед», таки «зачали русский бред», безумную игру, детскую возню с «трах-тах-тах». Русские большие охотники лицедействовать. Шибко талантливы. И потому так бездарны житейски.
В незапущенном премирном Времени, в Подсознании «революционеры» никуда не идут. В поэме обозначены внешние приметы топтания Двенадцати на месте. Они вышагивают «вперед, вперед» на одном и том же перекрестке (главы пятая и девятая) с недвижно стоящим буржуем. Он для них – конечный верстовой столб на пути к раю.

– Ванюшка сам теперь богат...
– Был Ванька наш, а стал солдат!
– Ну, Ванька, сукин сын, буржуй...


Революция позволила «нашему солдату» сразу стать номенклатурой.
К иллюзиям рая идти не надо. И в финале Двенадцать никуда не идут — «апостолы» революционной веры все с большим пылом толкутся на «месте» в убыстряющемся («Вперед, вперед, вперед...») и все более коротком ритме («Раздается мерный шаг...»), «боле, боле» приближая мгновение «вести о сжигающем Христе» и миг рождения «Исуса Христа». Оргаистический момент рождения-смерти «одной плоти». В шестой главе «пулей» они вошли в единоутробную «воронку» России и в зверином оргазме «кончили» свой «путь». Двенадцатая глава открывает лик половинок «Исуса». В пике азартной «пальбы» по Екатерине в нутро «охотников» вошел, плоть от плоти их, «нищий, паршивый, шелудивый, безродный» пес – явный, судьбою посланный земной жених продажной девки от Святой Руси. «Волк голодный» «змеем» вошел в свою «шкуру» – в единую плоть «Исуса». В «рай» зверь въехал на блуднице – она в «Иисусе» «вереди». Великий Инквизитор ошибся. Цель похода – «град Божий» предстал образом более гнусным, чем символ развратного Вавилона – блудница на звере.
Перстное в самом мерзостном виде вошло в царство праха и смерти. Из десятой главы в тринадцатую «апостолы» отсчитали четыре шага. Детская считалка в конце десятой главы оставила три («Вперед, вперед, вперед...»), в одиннадцатой – два шага («Вперед, вперед...»), а в двенадцатой всего один («Впереди...») шаг до входа в ничто. В тринадцатой дважды повторенное «впереди» никуда уже не ведет, обрывает «путь», однозначно переводит движение в призрачное.
В грехопадении Святая Русь покинула Бога. И что Господь? Где Он по отношению к падшей?

«...природа души человеческой есть
жизнь, акция, инициатива, потому что душа есть
Божия тайна, и именно тайна — творческая»

Мерцательная, полная вибрации финальная картина поэмы явно не однозначна. Всмотримся, вслушаемся в молчание «черного, черного неба» – на его фоне

... Позади – голодный пес,
Впереди – ...
Впереди – Исус Христос.

Картина шествия держится на двойном «впереди», ставящем каждую из ипостасей «Исуса» – ипостасей праха и духа – «впереди» другой, т. е. поруч. Пространное описание «женственного призрака» позволяет забыть, не заметить уже привязанное к зверю «впереди», и употребить его вновь, вроде бы в первый раз, придав ему разделительную функцию.
Вглядевшись в небо, по совету автора «В оба!», увидишь зловещую, пугающую пустоту и Божественную красу космоса – мерцающий союз «Исуса» и Дух Христа, нерасторжимость начал мира в живом «Исусе Христе». Этот взгляд в рамках сюжета поэмы невольно заставляет задуматься о спасении России. Таков, наверное, ее смысл в расхожем подходе. Впрочем, о чем это мы – России еще нет, мир еще не явлен. В Тьме слышится только имя Его.
Почему искажено спасительное имя? Помилуйте, так оно звучит на слух. Кто произнес Его в пустоте? Помилуйте, сказано ведь: «И Слово было у Бога». Мгновение произнесения Слова и стало искрой зарождения Света Сознания в глубине Тьмы Подсознания, мигом рождения мира, Истории. В ней однажды Двенадцать, ступив в царство Свободы, в ипостаси своего омерзительного скотства, обнаружат присутствие ипостаси Духа бессмертия. В это мгновение родится сверхэпический сюжет о нареченности всякому пришедшему в этот мир имени Эдип наряду с Эммануилом. Включая Александра Блока. Личностная драма поэта вошла в сюжет поэмы. В «Двенадцати» он четырнадцатый. Послушать голос «тайной свободы», поэт первым мечтает изжить грязь жизни, остаться в Точке и Мгновении Истины.
Уточним символику комплекса Эдипа.
По Софоклу, в этот комплекс не входит инстинкт смерти в декларированном Фрейдом виде: «...агрессивный или разрушительный инстинкт действует в каждом живом существе и старается разрушить его и свести жизнь к ее первоначальному состоянию неодушевленной материи».
«Быть или не быть» Эдип, по Софоклу, решал в тестикуле Лаия. Табу на отделение сына от отца (именно за отделение сына от отца Лаий и наложил на себя проклятье, хоть и ввергнул в грех жизни чужого сына) присутствует в полнокровном либидо того же Лаия. В нередуцированном комплексе своего имени Эдип не самоутверждается, «быть» утверждается со знаком минус – оставляет его в ложеснах родителя, символически не выпускает из плена предбытия на всем пути жизни.
Эдип отторгает себя не под знаком инстинкта смерти, а напротив – с зарядом инстинкта бессмертия, результирующей силы полного комплекса. Отказ от воплощения еще в семени отца – залог жизни, потенции возгорания, ожидание намерения родиться. «Не быть» удерживает плоть от похода «вперед», в саморазрушение. Минус заряжается плюсом. Тезис Фрейда загоняет жизнь в гроб конечного распада. Чувство бессмертия, названное в данном случае инстинктом в терминах Фрейда, можно считать обетованием человеков в этой жизни. (Полагаю, из этой сферы духа смертные черпают запал бездушно-безумной жизни и самозабвения, с этого плацдарма духа они упреждают, даже исключают весь негатив жизни. Скажем, неврозы, возникающие, возможно, у тех из смертных, в ком величина заряда чувства бессмертия ниже некоего уровня. Как, к примеру, у Каина.) На этом основании в синдроме Эдипа вместе с причиной внутреннего конфликта между сознанием и подсознанием (идти, но не уйти!) следует видеть еще и симптом авторегулятивной работы души. Скажем, мудрое подсознание призывает носителя душевного дискомфорта вернуться на исходную позицию существования, рационализировать ситуацию скрытого конфликта – открыть его, определить шкалу жизненных ценностей и сделать шаг к перерождению – в конечном счете к становлению, некоему спасению души.
Фрейд принял, к удивлению, симптом невроза за причину драмы души.
В сюжете «Эдипа» зачин и финал действия замкнуты. В кульминации трагедии мать отдает сфинксу жизни сына, исхитрившегося стать отцеубийцей, и принимает смерть. Назначенная Эдипу история жизни становится развернутой и завершенной уже в момент зачатия. Композиция трагедии подводит к этой мысли. «Ты помнишь ли той ночи / Старинной тайну? – Посылает Иокаста упрек супругу в пике действия.- В ней ты сам себе / Родил убийцу...». Как однажды в «тайне старинной ночи» отец Лаия, отец Лабдака, отец Кадма... родил «убийцу». Миф приложим ко всем отцам. «Убийца» у всех родителей один. Со времен Каина ему снится противоестественный, на первый взгляд, сон. Фрейдизм видит в нем проявление инфантильного либидо. Между тем, этот сон обнажает генную память сына – подсознание все еще удерживает его на указанном родителем «пути». В «райском» сне сын все еще творит себя. У воплощенного есть необходимость перетвориться – в отце он не знал смерти. Ее печать он принимает в недрах матери. Символика сцены самоослепления Эдипа позволяет перенести действие в «райские» пределы. Могущественный и поверженный муж Эдип светоносной влагой, источаемой триадой «два плюс один» (игла и глазные яблоки), окропляет не скованное одеждой (сорванная Эдипом пряжка не стягивает на Иокасте «ризу») еще живое («царица еще качалась в роковой петле») и уже мертвое материнское тело. Трагедия свершается в предисловии – момент единения семени-сына с родительницей в «одну плоть» помечается смертью. Жизнь с «женой-матерью», подсказывает подтекст трагедии, самоубийственна. Греческий миф высвечивает грехопадение на микроуровне и уточняет список действующих лиц в лоне Эдема.
Для человеков смерть включила свой секундомер, как только «адам» «оставил отца своего» и «прилепился к жене своей». «Мать» и «жена» для «человека» рая одно лицо, «одна плоть».
Изречение о «человеке» («...оставит человек отца своего и мать свою...») относится к «адаму», «образу и подобию» Адама. Прозрение отношений отцов и детей не может исходить из сознания еще «безгрешной» плоти Адама-Евы. В противном случае грехопадение для прародителей не станет откровением, творческим шагом, шоком души. Они не могут знать, к чему приведет грехопадение, исток рода человеческого им неведом. Прорицание таится в подсознании Адама-Евы. Экспозиция грехопадения объявляется сыном, «адамом». Себя, отца своего и мать свою сын-сеятель («каин») представляет в ситуации, грехопадение предваряющей, но императивно его не заявляющей. По сути, «адам» ничего не предвещает, «незрячий», не все ведающий извещает о своей готовности осеменить лоно жены-матери, буквально «прилепиться» к ней. «Адаму и жене его» остается найти свой плод «хорошим», «вожделенным» и созревшим. Тогда внутренняя потребность, намерение «адама» и «Адама» совпадут, сольются. И сын в отце-матери «прилепит» человека к жизни – «вочеловечит» себя. Осенит лоно матери не прежде, нежели, скажем, какой-нибудь плотник осеменит свою жену, а в унисон. И в момент воплощения, «прилепления» к «еве» невинный агнец «умирает» – начинает умирать.
И в трагедии Софокла плод любовных отношений Иокасты и Лаия присутствует на брачном одре субъектом этих отношений. Между супругами «безногий» – третий, как будто уже рожденный (Иокаста «одр свой проклинала: / Ты мне от мужа – мужа... / Родить судил!»), «кровосмесительно» присутствующий, себя повторяющий. Мужская, сыновняя ипостась в женской, отцовской ипостаси Иокаста-Лаий. Животворящее «ребро» в одной плоти андрогина Лаий-Иокаста. Могущий быть себе своим отцом. У Иокасты есть веская причина не узнавать в Эдипе сына. В разумении «одной плоти» Лаия-Иокасты подсознание «спящей» на брачном ложе «жены-матери» не различает в «муже – мужа», Эдипа в облике Лаия до атомного распада и центробежного выброса из тьмы ночи в свет дня оплодотворяющей, рождающей и воплощенной ипостаси супружеской троицы – синхронной смерти Лаия, Иокасты и Эдипа («Меч! Дайте мне меч!») в развязке действия. Соль трагедии всех трагедий сводится к аутичной коллизии: рожденный по воле отца сам родил себя. Эдип и Каин свободны абсолютно — они сами себе «причиняют быть».
Между прочим, мифологема на альковную тему связана со зрением. Амурное событие зачинает ребенок мужского пола, и стрелы любви пуляет в «яблочко» вслепую. Адам прозрел, Эдип ослеп, отец Александра Мекедонского потерял глаз при попытке заглянуть в будуар благоверной. Очевидно, никакому мужу не дано узреть со своей суженой сам-третей – «единоутробного сына».
В отце Фрейд не увидел восходящее к безначалию сыновнее, рождающее начало и, таким образом, упустил в своем «учении» скрытое в отношениях отца и сына спасительное предложение духовно ущемленному самоутвердиться на зачине бытия – на акте рождения сына в Отце. Родивший себя в Отце единением со всеми отцами дает потерянному и оставленному сыну право находить себя чадом Господа. В таком ранге злосчастным легче управлять собой и миром.
Блок прибегал к дару самоспасения. Естественно, по внутренней психологической потребности, автоматически.
В поэме автор находит решение давней дилеммы.
«Все дело в том,- писал Блок Белому еще в 1911 году,- есть ли сейчас в России хоть один человек, который здраво, честно, наяву и no-Божьи (т. е. имея в себе в самых глубинах скрытое, но верное «ДА») сумел бы сказать «НЕТ» всему настоящему». Такого человека классический русский интеллигент Александр Блок нашел в собственной персоне, вооруженной интенцией: «Россия для меня – все та же лирическая величина» (из письма матери). Поставленную, по смыслу, интеграционную задачу поэт решает как альтернативную: из уравнения исключается реальная, мерзкая и грязная Россия. В поэме реализовалась давняя мечта Блока жить в России «в белом фраке». «Или надо совсем не жить в России, плюнуть в ее пьяную харю, или – изолироваться от унижения – политики, да и «общественности» (партийности)» (из письма матери). «О Русь! Жена моя!» – на языке психиатрии это всего лишь реактивное образование, за его фасадом в жесткой ревизии любовных отношений вытесняются, отбрасываются уничижительная для «супруга» «пьяная харя» и общий для «одной плоти» быт. (О переносе этой любви на микроуровень свидетельствует дневниковая запись поэта: «Я как мужской коррелят «моего» женственного». «Эгоистическое исследование»). Но вытеснить скверное настоящее своей «половины», значит подавить в брачных отношениях «мужской коррелят», лишить «женственную» Россию деятельного и производительного начала – сделать ее мертвой. Выяснение «семейных» отношений переносится на премирную ситуацию с еще не возникшим «мужским коррелятом», т. е. Иисус Христос в «женственном», т. е. в Отце еще не возгорелся: Сын еще не стал Отцом в лоне Матери-Отца. Слово еще не стало плотью. Вот мы и добрались до предельно вызывающего признания лирика: «Никогда не приму Христа». Это значит, подсознательно признается поэт в финале поемы, никогда не признаю себя рожденным в этом мире. Вечно останусь в Отце! Сам буду Сыном! Посмею этому миру говорить «да» и «нет».
Бессмертие Адама и Эдипа привязано к определенному моменту существования мира. Лирический герой «Двенадцати» привязывает свое бессмертие к мгновению рождения мира. Но это не значит, что он «старше» своих братьев. В едином для всех, по словам Эдипа, «сынов Судьбы» Доме нет времени – из общей для всех безначальной обители под вывеской «Подсознание» никто не выходит. Если иному сыну вообразится, что он свободно пошел «погулять», то бишь жизнетворить, его тотчас охватывает смертельная тоска по Дому. В исповеди Блока, а его творчество исповедально, так и сказано:

То ревность по дому, тревогою сердце съедая,
Твердит неотступно: что делаешь, делай скорее.

Двенадцать заряжены лирическим лейтмотивом поэта.
Вслушаемся в призыв уторопить «дело».
Обращение Христа к Иуде с просьбой не затягивать предательство поэт увязал с испепеляющей душу «ревностью по дому» и приоткрыл глубинную драму связи верха и низа, «раба и господина», «пославшего и посланного» в «одной плоти» – Иуды и Христа. Смысловая нагрузка образа Иуды в сюжете Благой вести шире, глубже формальной роли предателя, проигрываемой им по сценарию ночного сна, повелевающего, как во всяком сне, нечто делать тем скорее, чем яснее сознаешь, что этого делать не следует. Или одно принимаешь за другое, угадываешь мысли посланника сна. Как на тайной вечере. Симон Петр сделал знак припавшему к груди Христа Иоанну, чтобы спросил, кто предатель. Иоанну, понятно, скрытый в жесте вопрос ясен: «Господи, кто это. Иисус отвечал: тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам. И обмакнув кусок, подал Иуде Симону Искариоту. И после сего куска вошел в него сатана. Тогда Иисус сказал ему: что делаешь, делай скорее. Никто из возлежащих не понял, к чему Он это сказал ему». Обжигающий душу вопрос унесен от «возлежавших» легким дуновением сна, его власть не может одолеть и сам Христос – трижды в ту ночь Он безуспешно будит спящих. Или будит ровно настолько, чтобы не разбудить. Самого оцепеневшего Христа в ту роковую ночь будит «поцелуем» деятельный и динамичный Иуда. Будит Христа-ребенка: «Возьмите Его,- говорит он стражникам,- и ведите осторожно». Во сне все так: удар отравленного клинка похож на поцелуй, в первом крике слышится стон последнего выдоха, а дарующего жизнь Отчего Сына поющие Ему осанну в перевернутом взгляде сна могут принять за убийцу Варавву (в переводе – «отчего сына»).
Но допустим, Господь, любивший говорить притчами, в целостный текст Евангелия не вложил никакого иносказания, ситуация сна в сюжете Благой вести нам только чудится, а Иуда вовсе не фаворит луны
. Уместен вопрос: как Христос воспринимает участие Иуды в запланированном Поступке. Зная, чем кончит грешник, Милосердный по Своей главной заповеди, должен, кажется, остановить подлого: не бери грех на душу, откажись, возлюбленный сын мой, от гнусного умысла, у Меня тьма способов предать Себя. Пришел-то Христос не для пересчета повернувшихся к добру или злу, а единственно для приглашения к спасению, по истинной, безоговорочной любви, исключающий упрек, предварительный уговор о взаимности в любви. Христос пришел не взыскивать. Иисус принес деликатное напоминание о Всеблагом, ждущем заблудших. По замыслу, Он сначала отдаст Себя на заклание, а уж потом даст падшим возможность принимать или отвергать дар жертвоприношения. Иуда, как все грешники, мог бы, казалось, выказать ответную любовь иль остаться безучастным после искупительной жертвы. К великому удивлению, Христос испытывает Иуду перед Голгофой, а не после нее. Заочно отступника Иуду Христос, выходит, не любит, коль скоро проверяет его на взаимность. Из всеобщей любви к грешному люду Иуду Христос исключает – отступает от Своей Программы. Больше того, пришествие Спасителя к Иуде обернулось для грешника приближением смерти. Оказавшись в руках Бога, Иуда укоротил свой век. Понять, принять этот факт можно только в том случае, если в Божьем разрешении суицида усмотреть осуществление потаенного внутреннего побуждения Иуды, если увидеть в Иуде «предателя», «хитро», безотчетно обходящегося с собой на манер Эдипа. В этом случае тайна отношений себя «съедающего», «сжигающего» Иуды и предающего Себя Христа, их взаимное «отступничество» становятся понятными.
Открывается смысл сыновней жертвы.
Отступничество «верха и низа», «раба и господина», грешника и Богочеловека в Иуде и Христе персонально и в то же время идентично – по Евангелию идеальное и материальное начало того и Другого переплетаются. Иисус и Иуда едины в «предательстве» собственного «низа», «раба» в себе, своего «змея». По Писанию, «змея» и в Христе. Сам Иисус говорит об этом: «...ядущий со Мною хлеб поднял на Меня пяту свою». «Ядущий с Ним» – от семени Евы – Иуда поднимает «пяту» на «змея» в Богочеловеке по праву «господина» – с высот Духа в себе. В соответствии с этим Богочеловек, перепоясав Себя полотенцем, т. е. разделив Себя на части («...сняв с Себя верхнюю...») выше и ниже пояса, каждому, кому Он омывал ноги, подкладывал Свою нижнюю, «рабскую» часть под «пяту» «господина», под его «верхнюю» – Божественную половину. А попирая «низ» Господина, Иуда наступает на собственного «зверя». Христос потому и не рефлектирует по поводу Иуды, что отторжение перстного есть внутренняя потребность «предателя» – общая для сына и Сына жажда души. Тот и Другой предают общий «низ» и прах по взаимному и заочному одобрению, в свободном доверии друг к другу, как если бы тело и кровь одного безраздельно принадлежали другому, как если бы Иуда и Христос были сиамскими близнецами. Но в общем для них «теле и крови» Иисуса они таковыми и есть. «Ядущий Мою Плоть и пьющий Мою кровь пребывает во мне, и Я в нем», сказано Христом. Иуда Иисусу – сам-«друг», первым получивший причастие из рук Бога, «подобный» Богочеловеку союз материи и Духа с «ревностной» тоской по Дому Отца. Эта духовная страсть питает Иуду со дня его рождения. Недаром в евхаристии с участием Бога Иуда словно повторяет тайну рождения сына в Творце. В момент причастия Господь придает Иуде, можно сказать, статус Своего «образа и подобия», а свободное отделение от Создателя, «предательство» Бога совпадает с моментом материализации – в Иуду вселяется «зверь», как «змей» в Адама. Иуда присваивает плоть, Духом Сына воплощается в нее, дабы отдать себя на алтарь любви к Отцу. Тотчас. По внутренней потребности. Без чувства жертвенности.
Христово «уторапливание» иудиного «отступничества» («...что делаешь, делай скорее...») не содержит ни грана испытания, ни, тем более, подзуживания – это Иисусом сознаваемое, а Иудой неосознаваемое выражение воли «раба» и Господина, унисон с неразличимой инициацией Иуды и Христа, Божеского и человеческого в том и Другом. Духовная тяга к Отцу в Иуде такова, что он не хочет выходить из причащения Богу – ему хотелось бы, со слов Христа, «лучше бы и не родиться». Чтобы не выпасть из лона Вечного. «Угроза» Иисуса едва ли может быть понята в другом смысле, меньше всего ее можно принять за месть Христа, возмездие за «предательство».
Желание не родиться роднит Иуду с Адамом и Эдипом. И, добавим, с Блоком. Но в отличие от Адама Иуда и Блок совершают двойное жертвоприношение. Вместе с личностной жертвой на алтарь любви к Отцу Иуда и Блок приносят себя еще и как частичку соборного тела Сына Человеческого, отдающего Себя в единой для всего иудиного племени ревностной тоске по Духу Вечности. В этом Христос и весь отступивший от Него иудин народ едины. Но акт «самоснедания» племя варавв совершает в тумане подчеркнутого в Евангелии сна, бессознательно. Сын Человеческий вершит самозаклание в ясном сознании тяги к Отцу. В собирательном вопле «распни, распни Его!», «...вязать Борисова щенка!» и «Все равно тебя добуду!» слышится проекция потаенного желания варавв остаться в доме Отца.
Мастера слова сводят творческий процесс к умозрительному обитанию внутри языковой сферы. В таком пленении они чувствуют себя изгнанниками. Смысл творчества сводится, по их признанию, к преодолению изолированности, возвращению домой (Хайдеггер). Размышляя об этом, Иосиф Бродский нашел красивый троп. Поэт, сказал он, обитает в языковой капсуле на орбите, и никто не собирается возвращать его на стартовую площадку. Поэт обречен превратить пространство капсулы в среду личного обитания. В полете авторский текст неуловимо переходит в Текст. Полный набор космически упорядоченного (мысль дневниковой записи Блока) Текста «открывается» в миг таинственного сбегания всех составляющих полета в Точку. «Язык пространства, сжатого до точки» (Мандельштам) «возвращает» «прикоснувшегося к нулю» (Хармс) Домой. Цель и средство «полета», форма и содержание «капсулы», автор и Автор, оказывается, уже были единены Свободой. Все орбитально блудное, периферийное, выясняется, еще не родилось, оно – еще не востребованный прах. К этой мысли, в сущности, сводятся «Двенадцать».
Самая исчерпывающая оценка поэмы принадлежит Чуковскому. «Двенадцать», сказал он, никогда не будут прочитаны.
Верно – попробуй прочитать нечто, от чего осталась одна точка, равно уместная в любой части «предложения» – жизни. Как отмечалось в исследованиях, поэма и мировосприятие ее автора – проблема синтаксическая. В самом деле, артикулировать смысловое содержание поэмы по канве причинно-следственного и протяженного по времени рассказа, по схеме сложно-подчиненного предложения невозможно. Единственный способ рассказать о факте, не имеющем сторонних причин появления, – идти по деталям фабулы, превращающей авторское описание события в предисловие к событию. Остается подчиниться сложно-сочиненной и бессюжетной форме толкования поэмы – в ней нет сюжета, обозначен лишь мотив действия. Мир «Двенадцати» погружен в Свободу, не связанную ни с какими мотивами.
Поэму невозможно прочесть без сопоставлений. В мифах о Свободе неизменно присутствует коварное, чудовищно изуверское «животное». «Двенадцать» являет совершенно богомерзкую форму животного начала «подобного» Господу. «Зверское» человеков во всех мифах отбрасывает Божьи создания на до-Человеческий, доисторический для них уровень, превращает в антикультурное, по нормам людского общежития, существо. «Разумно мыслящий» оказывается в пространстве без Божьих законов, без табу. Обретает противоестественные человеку черты. И этому, подсказывает автор «Двенадцати», есть простое объяснение. «Зверь» «спасает» Богоподобного. Знай, говорит тайно съедающий «человечину», в Господе ты бессмертен, я заглочу всю «твою» погань, тебе, очищенному, остается успокоиться и войти в Дом Отца новорожденным – чистым. И нерасторжимый союз Любви между умиротворенной плотью «дикого» и безупречно Просвещенного, абсолютно Культурного остается, к примеру, в Каине со знаком плюс. Именно так «дикий» Каин умиротворился, освободился от «суеты» и «беспокойства» (в переводе – «авель»), обрел Божью защиту от «братнего» покушения. Уравновешенный Каин построил город Енох. В сыне стал «ходить перед Богом». Обрел нормальную жизнь. Словом, спасся. Вернулся к Спасителю на собственном «звере». По Писанию, у Каина, выходит, не было другого способа избавиться от «плача» («авель») своей крови, снять невроз, возникший на почве Любви.
Той же этиологии невроз Эдипа и Блока подавлялся без видимого участия Спасителя, а технология ремиссии болезни не изменилась. Очевидно, Господь уснастил нашу психику Своей благодатью.
«Нейрастения» лирического героя и автора «Двенадцати» нам интересна не в персоналии, а в уточнении сверхзадачи поэмы.

«Вы спрашиваете, кто я, что я? Разве вы не знаете?
То же и то же опять, милое, единое, вечное
в прошедшем, настоящем и будущем»

Вспомним одну прописную истину.
Известно, всякая болезнь вырабатывает противоядие – мобилизует защитные силы организма на подавление недуга. Функция у этих механизмов поведенческая: они автоматически включают свои оборонительные линии для удержания болящего в строю. Эти механизмы объективны и универсальны. Они равно действуют на читателей и писателей, на тех, кому снились и не снились инцестуозные сны, равно действуют во всех отделах медицины, включая психиатрию. Наконец, принцип самостабилизации жизненного здоровья фундаментален, коль скоро жизнь сопряжена с заключенным в ней угасанием. Сама здоровая онтология умирания, каковою можно назвать жизнь, основывается, очевидно, на принципе отвержения природного тления, на удержании тонуса жизни зарядом самоценности бытия. Занервничай иная белковая организация по поводу своего позорного бесправия, в жизненном духе (психическом комплексе) этого существа сразу же отыщется некая палочка-выручалочка, позволяющая не услышать, не увидеть свой позор, скажем, свою «пьяную харю». Почти все невротики очищают душу на «автопилоте». Как, например, Эдип и Блок.
Был ли Эдип невротиком? И да, и нет. Его невроз следовало бы назвать здоровым. Точный диагноз недуга Эдипа по анамнезу Софокла: компенсированный невроз обреченного жить, недуг здоровой психики назначенного быть.

Клиническая картина болезни (мнительность, раздражительность, ожесточенность, проявление мании величия и уничижения, маниакальное следование идее-фикс, истерически демонстративный мазохизм) Эдипа возникла на классической основе – детском комплексе неполноценности. Подавленная субъективность, как и в нежном возрасте Блока, рождена ощущением принадлежности другим родителям – истинные не могли бы так обойтись с цесаревичем, не могли бы бросить на произвол судьбы «безногого» от рождения. Замечено, чувство оставленности, одиночества, убивая первую надежду человеческого сердца – быть предметом любви, наносит покинутому и отверженному глубокую психическую травму (Э. Фромм. «Искусство любви»). «Обособленность – не столько причина зла, – запишет зрелый Блок, – сколько само зло».
Разлад родителей «царевича» (так родственники Блока звали его в молодые годы) давал Сашуре внутреннее право оценивать семейную ситуацию как поддельную, подлежащую исправлению. В подсознании «царевича», возможно, возникало желание восстановить атмосферу родительской любви самым радикальным образом – убиением родителей, раз рожденный ими не есть чистый апофеоз любви. Это тайное побуждение подсознания открыл нам Эдип. Истинная глубина его трагедии открывается в жалобе матери: некто, цитирует он слова обидчика, «Поддельным сыном моего отца» / Меня назвал». Не иначе, не сознаваемое Эдипом родство с Неподдельным питает его притязания на безоговорочную любовь и признание, на право быть любимым до самозабвения. Всяким. Как должно любить Неподдельного в сыне, любить напрямую – Единородного. И, на языке Писания, Эдип «отрекается от отца своего и матери своей» – отдает рожденному в лабиринтах души Минотавру «дичь» «тела и крови» своей. И входит в Дом Отца умиротворенным. И выходит из Него спасенным. В смысле – психически здоровым, готовым с обретенным покоем крови уберечь город от разрушения. В постневрозе Эдип и Каин пошли по жизни дорогой градостроительства. Решение разумное – в городе жить удобно и практично. Здесь можно устроиться с совершенно райским комфортом.
Описание в терминах психиатрии механизма бессознательного подавления невроза ничего не прибавляет к сказанному. Психическая подавленность всякого Эдипа снимается вытеснением психотравмы в подсознание и извлечением из его глубин компенсационной эгоцентрической установки. Даже самое крайнее выражение мании величия, говорит при этом подсознание психически угнетенного, все равно меньше цены духовной «недвижимости» – уникальнейшего предмета этого мира – души, места встречи с Богом. Береги это Святое «место», справедливо науськивает подсознание, никому не позволяй ущемлять его. Вот и мнит себя иной «Исус» Богом.
Механизм пластичного снятия невроза иллюстрирует текст Софокла.
Героически признав себя виновным, Эдип отправляется в Ночь, в Тьму слепоглухонемоты. Как не нашел он способа лишить себя слуха и речи, так мог бы и не лишать себя зрения – важна символика отказа от света сознания, вытеснение морального груза содеянного в подсознание, в область действия властительниц Ночи Эвменид. Под сенью «благосклонных» Эдип преображается. «Я освящен,- говорит он в Ночи,- и просветлен страданием.» Теперь он не признает себя виновным: «Благие... благой душой» прияли «гостя во спасение». Эвмениды, призванные мстить за преступление против родителей, «насытившись» страданием Эдипа, уже не видят в нем преступника. «И будешь ты, – повторяет Эдип пророчество Феба на свой счет, – приявшим – благостыней». Он настолько очищается, насколько может быть чист еще не родившийся, он как бы еще в Ночи, а Она, по орфической космогонии, одна из стихий мироздания. И в «знании Времени» судьба Эдипа – часть сюжета рода Лабдакидов. Таков Эдип в Колоне, городе этой жизни.
Невроз Эдипа подавляется без всякой психорационалистической терапии, автоматически, самой формой выживания психики (формой психорегуляции), ее катартической уловкой – предложением страдальцу отказаться от своего «я». На минутку. «Пережить» его. И вновь принять «единоутробное» омытым вроде бы в крестительных водах. Эдип прибегает к этой маленькой хитрости. Как «хитроумный художник», использующий свою жизнь в качестве материала произведения, полезного и нужного назидательным звучанием. Властителю Колоны он простодушно приносит жертву: «Пришел я с даром: собственное тело Несчастного тебе принес я. Знаю, что нероскошен с виду этот дар. Не красотою важен он, а пользой». В пространстве Ночи Эдип становится поборником правды и чистоты, ценностей Вечности. В конечном счете санация психики Эдипа свелась к беллетристике, к прямому отказу от персональной грязи, к возгоранию из недр «не-я» феникса с новым оперением.
По множеству причин невроз Блока не завершился закрытым и пластичным погашением. Но аутопсихотерапия в новейшее время ничем не отличается от методы, задаваемой естественной устроенностью «подобного» зверю и Богу на первом полушаге в этот мир.
Был ли Сан Саныч неврастеником? Определенно. «Нейрастения» была диагностирована лечащим врачом. Дневниковые записи и письма позволяют составить большие и малые циклы депрессивных состояний поэта. Те же источники дают клиническую картину симптомов невроза. Не станем выписывать эту картину. Остановимся только на одном факте. Диагностированная Мережковскими мания величия действительно посетила Блока. Он и сам это признал. И что с того, что автор «Двенадцати» заслуженно считал себя гением. Адекватная в данном случае самооценка не избавляла поэта от психической подавленности, напротив, подливала масла в огонь уничтожающей угнетенности, подстегивала на какой-то невинный вопрос Г.Чулкова ответить безвкусно – истерическим вызовом: «Георгий Иванович, вы хотели бы умереть? А я очень хочу». Желание умереть в такой форме выражают «гении» мании величия.
Блок никогда не кликал смерть. Признания: «Я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви.» (из письма А. Белому), «Люблю я только искусство, детей и смерть.» (в письме к матери Сашура отрекается от родителей косвенно, «утонченно») – зафиксированная поза регрессивного невроза «милого, единого, вечного» (самооценка в письме Белому) «царевича». Спектакль на тему смерти у Блока – скандальный вызов «гения» окружению, базарная выходка бузотера. В безвкусном соусе бесстыдства. Как если бы тонкая душевная организация поэта еще не вышла из ворот рая и не обнаружила нужду в «опоясаниях из листьев» культуры. Невротическое откатывание в недра Отчего Дома изысканного поэта и Петра с отвислой губой совершается на единоутробном «звере», не видящем «наготы» своей. Без какого-нибудь осла в рай нет въезда-выезда. Без него не переродишься. Благодать Духа можно ведь ощутить только в Его воплощении, в животной душе, способной найти, присвоить – «назвать» в себе Бога и творить себя человеком. Короче говоря, невротическая реакция – спасительная уловка психики, ее подсказка страждущему примирить, улюбить в себе «зверя» и Бога, материю и Дух. В равной мере. Одновременно. Приглашенная неврастеником смерть призывается забрать деструкцию в связи Неба и земли, не-покой «крови», ее взывания-взвывания. Поганой – поганое, что не может находиться в Доме Вечного. Тут, собственно, и самой смерти негде ступить. Потому-то и зазывается не безносая (ее, как и свободу, можно только принимать), а ее знак. В кликушестве невротика безжалостно бессовестная, бесстыдная, ой, какая некультурная инстанция, зазывается условно, временно. В этом убеждает последнее письмо поэта Чуковскому. В нем все ставится на свои места: «Итак, «здравствуем и посейчас» сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая, родная матушка Россия, как чушка своего поросенка». Всерьез всю жизнь зовущий смерть, мог бы, если и не радоваться приходу желанной, то хотя бы покорно принять ее хватку («...сейчас у меня ни души, ни тела...»). Нет, умирающий не принимает подношение «любимой Жены». Поэт не хотел умирать – в письме мука, упрек «гугнивой», отчаянный вопль души. Истерический зов смерти умолк.
Печать детской истерии хранит дневниковая запись, относящаяся к марту 1912 года. Приведем ее полностью.
«В экстазе – конец. Реши обдуманно заранее, что тебе нужно умереть... Назначь день... А ЕЩЕ ЛУЧШЕ – перед любимой женщиной, клятва в том, что в определенный день ты убьешься... Тогда – делай, что тебе нужно, или делай или говори. Мы не помешаем тебе и будем наблюдать за тобой. Если ошибешься, нам будет очень смешно, ты же будешь очень жалок. Потому – лучше сразу, а на предисловия не очень надейся. Конечно, если можешь с предисловием – только выиграешь (плюсик).
Все это сделаешь ты, если хочешь 1) скорее, 2) здесь испытать нечто 1) новое, 2) крупное, т. е. – если нет терпения и веры в другое».
В особых комментариях этот пассаж не нуждается. Конец рисуется отнюдь не тихим – экстатическим, на миру. В назначенный день мир содрогнется – ах, какого человека он потерял! (Годом раньше в том же дневнике сделана и такая запись: «Вот в эту минуту я настолько утончен и уравновешен, что могу завещать»). Кто ж это позволит столь «утонченному», изысканному и красивому, безмерно талантливому молодому человеку с «телом греческого бога» умереть? Любимая женщина будет заклинать, убиваться... Но всеми любимый будет непреклонен! Ах, какой сладкой истомой наполнится его сердце, когда он увидит из гроба, как горько стенают потерявшие его. Ох, как будут наказаны горечью утраты обладавшие «силой, способной обидеть слабого» (дневниковая запись), увидевшие вдруг неоспоримые достоинства «милого, единого, вечного». В «суициде со сладчайшими последствиями» наблюдателям надлежит стенать и убиваться, слезами надгробного плача омыть плохого мальчиша, преобразить его в хорошего, драгоценного. На коллективном бессознательном лежит психологическая нагрузка абсолютной важности – спасти от гибели всеми любимого. И Подсознание принимает в свои глубины отринутую, вытесненную «умершим» погань с «тайно» включенной в нее искрой животворения. Грязь и зло, как должно, топятся в пучине, адамово «ребро» в безбрежьи свободно «вспенивает» волны предчувствия, рождает в нем колыбельную песнь Евы-Киприды: мое Божественное «милое, единое, вечное», ты победительно, присно твори себя вдохновенно! Игра в «смерть» попадает в цель – оставляет уникальную драгоценность в мгновении самозарождения. Спасает по совершенно Божественному устройству психики «царевича» жизни.
Душа поэта и человека трепетала в пеленках тайны рождения. В символах мифа об этой тайне вызрела готовность Блока быть «мужским коррелятом» «женственной» России-Жены, Дамы. Стать мессией – оплодотворить мир своим «ДА». Повторить сыновнее соучастие в деянии Творца. Соучастие в акции рождения.

«Он дает становиться, причиняет быть»
Землянину назначено познать себя на «нервной почве». Моисей, Софокл, Евангелисты и другие ясновидцы духа позволяют признать невроз экзистенциальной, архитипической матрицей души. С антиневротическим залогом. Ничто в синдроме невроза, усмотренного в биографии человеков апостолами мифологии от древних до новых времен, нельзя назвать причиной страдания, все – симптом, знак «несчастья» («На свете счастья нет,) и директива «воли» обрести «покой» (Но есть покой и воля.»). Никакие побуждения и мотивы не предваряют и не провоцируют смятение Эдипа и Каина. По объективному диагнозу Моисея-Софокла, тревога возникает на ровном месте. С вопроса «калеки» от природы о пространственно-временном обитании: «где ты?». Сногсшибательный вопрос, метко посланный из отстранения первым лицом второму, опрокидывает носителя свободы в невротическое состояние. Подаривший себя миру находит свою персону миру принадлежащей, не-свободной, смертоносной. Заблудший пользуется компасом невротической реакции, невольно руководствуется «обидой» на родителей. Осквернение материнского лона и отцеубийство – ответная реакция крови, это уже упрек плоти от плоти. И шаги по следам «сынов Судьбы» к истоку «пути». К упреждению душевной боли. Символы, симптомы невроза и способ изживания дискомфорта души у блуждающего по свету едины.
Истерик снедает себя на корню. Вся жизнь Эдипа (и «любивших смерть» Блока, Цветаевой, Маяковского...) – невротическое образование. Следствие потери рожденным отца. Разрыва внутреннего единства «покоя и воли», не-деяния и деяния, подсознания и сознания отца-сына. Разделения не-делимого. Известно, сын живет с «тенью» отца. Отцы Эдипа и Гамлета скрытно присутствуют в действиях сыновей до самой развязки трагедии. «Я в Отце, и Отец во Мне». Земное содержание этой истины Иисус мог бы утвердить ссылкой на жизненный путь Эдипа. «Царь Эдип» – трагедия семейная, отцом зачатая «ночью» и сыном пережитая «днем», на одну судьбу отца-сына. Вина и ответственность Эдипа и Лаия, как положено в истинной трагедии, уравновешены и симметричны. Штукарское учение доктора Фрейда вульгаризирует отношения отца и сына, разрывает союз на ипостаси, в «убийце» не угадывает «жертву». А сказано, убивший, тем более отца, убивает себя.
Трагедию Софокла можно назвать «хроникой назначенного убийства», точнее – взаимоубийства. И самоубийства. «Хроника» встречи отца и сына со смертью началась «роковой ночью». Вживание генома смерти в судьбу отца-сына приходится на зачин жизни сына вне отца. Отрывом от бессмертного пребывания в отце, Отце всей цепочки отцов, сын включает секундомер жизни по внутренней потребности персонально быть. Сын свободно оставляет отца – по своей воле приглашает смерть открыть его личностную жизнь. Все по Писанию. В самом деле, не получи с Божьей помощью несчастья представиться смерти – не отделись Адам и Ева от Отца, бессмертные не обрели бы счастья познакомиться со своей личностью. Не имеющий дара «называть» себя от первого лица, понятно, не знает смерти. С Творцом, в преддверии смертного существования, «слепые» не ведали «наготы» своей, не знали себя. Примечательно, воплощенные не оставили никаких описаний Бога. Между тем, «лицо Господа» для несмертных не было «скрыто». Будь Оно «скрыто между деревьями рая» до грехопадения, не знай бессмертные Бога в «лицо», смертные не стали бы прятаться от Всевидящего в райские кущи. До грехопадения «подобие» бессмертия было ипостасью Вечного. До рождения человека, до появления Адама в «еве» «подобие» Бога – весь Бессмертный «образ». Вечность целостна и единственна. Она уже состоялась, уже познала Себя. И исключает параллель, повтор, скол. Иное в Ней – Она, единое Слово Свобода. Чему угодно, кому угодно Она дает свободу «самоназывания». Вольно произнести свое «слово» акцией, деянием. Свободно, по внутреннему побуждению, поступком назвавший себя становится в Творце творцом, созидателем конкретного, частного – смертного. Отдельное, подсказывает добрая, старая Библия, не может быть бессмертным. Создатель – единственный жилец Вечности. Не явленный, не воплощенный не знает ни смерти, ни бессмертия. Рожденный в творческом акте Свободы – Ею названный и «назвавший» себя субъект обретает познание своей смертности и своего бессмертия. Признавший себя человеком открыл «дверь» (Христос – «Я дверь мира») из Вечности в мир мерцания. И «вошел в реку», непрестанно меняющую мир, одной ногой. Другую оставил за порогом времени. «Ходить» невротику не дано. «Ноги» не выводят его из точки жизни, соединяющей ипостаси «Ты» и «я», из тайны зачатия Богочеловека. Приводят к ретроспективе и, с очевидностью, к такого же толка перспективе вечной «жизни».
У гениального бытописателя сюжет движется по эдиповым шагам «просветления страданием». Опустим примеры «хождения по мукам» и кругам ада в мировой литературе. Вспомним «Капитанскую дочку». Повесть и трагедия Софокла странно сближены. У них одна фабула. И в повести отец отсылает дитя с нянькой, агнца с пастухом Савельичем, в зону смерти, армию. На встречу с пьющим живую кровь пугачом, сфинксом славянской души. И становится защитник городов России заложником судьбы. Попадает в тюрьму – тьму подземелья. Как Эдип отказывается от разумных действий, остается в тьме заточенья. А возвращает его к свету новой жизни, счастливо преображает в нравственно чистого мужа шепот девицы Марии, родящее начало «вечно женственной», «миро-новой», Руси. И в повести «кровный» отец-зверь «хитро» приводит жертву к «просветлению». Почти все сочинения любимца «тайной свободы» о «покое и воле», отце и сыне – невротическом истоке духа жизни.
Итак, душа невольно занята «историей грехопадения» – отделением ее обладателя от отца. Все симптомы невротического страдания сына, все сюжетные детали анамнеза Эдипа – суть символы, признаки работы души по единственному для нее поводу и предмету. С единственной целью – подсказкой пасынку судьбы найти себя еще абсолютно свободным и уже воплощенным, еще бессмертным и уже рожденным, возвратить в состояние, еще свободное от смерти и уже дарующее безмерное счастье «назвать», «увидеть» себя. На истоке «пути», на «точке» входа в мир вибрирует Русь в финале поэмы Блока. Так истеричка изживает невроз.
Адам-Ева, Каин, Эдип, Христос, Иуда, герои «Годунова», «Капитанской дочки», «Двенадцати» самозабвенно приносят себя на алтарь идеи, в поступках, действиях реализующей их «путь». На алтарь Свободы, путеводной звезды судьбы. Без чувства жертвенности – «просветление страданием» принимают за должное. «Жертвоприношение» поглощает без остатка все бытие невротика. Нет «пути» праведней. Верность Свободе – высший показатель чистоты поступка, жизни безупречной, безгрешной. Способ существования и путь спасения невротика составляют одну практику души, один «диагноз». И духовный опыт. Другими словами, вся сфера культа и культуры – след, проявление комплекса Эдипа-Каина, психограмма и творчество свободной души, дым сладостно-горького самосжигания. Изживание «вопля» души приводит сына к Богу и богам, религии и атеизму, порождает культуру, антикультуру с той же нагрузкой культуры, модернизм, постмодернизм с той же психологией творчества... Приводит к естественно возникающему храму духа.
Если верить мифологии, невроз возникает на первом, природном шаге сына. Архангел и Каин, небесный и земной первенцы, в отчаяние себя не заводили, они оказались в «беззаконии» по устройству свободной души. У них (Эдипа, Иуды, Христа, «Исуса») «подкачали нервы». Ну а болезнь не выбирают, ей подвергаются. Очевидно, нарциссизм и мания величия обуяли нежную, эфирную душу серафима в компенсаторном, защитительном движении психики. Прекраснейшего сына Бога загубил комплекс неполноценности – источник обиды, бунта крови, клеветы в сторону неба. И, что называется, Божий дар. Верно, сатанинская гордыня, зло зверя – чуждая Богу парафия. Но противостояние, отщепенство, раскольничество охватывают сынов Бога помимо их воли – по власти снедающей душу скорби. Невротическая реакция на отделение от Отца дарует сыну свидетельство о рождении и визитку к Творцу. «Путь» к Дому. Сказано ведь, падшего на дне бездны ждет Господь, зверь «надобен Господу» (осел – Христу) – на нем сын «кроткий» въедет в «град счастья». Тавро бессмертия выводит «зверя» из «беззакония» в сан Богочеловека, приводит высокие стороны к непосредственному общению, выстраивает храм встреч соавторов бытия. Очевидно, это культовое сооружение входит в «хитроумное» искусство жить в пространстве Свободы, подходит под найденный в житейской практике души психоаналитический ключ. Под средство проверки глубины залегания фундамента веры. В сердце верующего любой религии.
Храм Свободы занимает космос. Здесь небо висит на этической чистоте. В этих координатах людские дела, паучьи делишки, не могут занимать небесную инстанцию. Взбалмошный, суетливый аналог греческих олимпийцев тут не прописан, с небес некому, скажем, вознаграждать долготерпение какого-нибудь Иова, вселенским потопом преподать бесплодный урок истории, воскрешать мертвых, заселять небо святыми, по плану до времени скрываемой любви к «избранному народу», свято принявшему Завет, превратить синагогу в прихожую нового храма, проявить нездоровый интерес к битвам и жизни пауков, помечать готовых жить в уюте скукою, губительной для мух. Здесь Бог не играет в кости – не ставит экспериментов, не склонен под запал разъять мир на добро и зло, последнее уничтожить для удобства вечной жизни. В храме Свободы разговоры о вере «абсурдны» – с Господом здесь можно контактировать практически. Но помощи, хлеба и рыбы, сколько ни вымаливай, не дождешься. Для этих дел, признано, «Бог умер». А стоит сделать свободный шаг – в творческом диалоге сознания и подсознания, «покоя и воли» творца откроется присутствие Творца. Вечный есть, «тайно» заговорит душа автора, приходит ко мне, когда меня покидает – спасительно вибрируют во мне. У вольного обитателя храма Свободы есть одна безмерно сложная задача – подлинно «ходить» в заветном обручении с Вечным, жизнетворить на должности Богочеловека. В обители, Богом данной и Богочеловеком принимаемой. По природной остроте зрения и тонкости слуха. Вере единому для всех религий Творцу.
Вольно прихожанину иудео-христианского храма благополучно на собственный счет заблуждаться – в любовном признании свыше не слышать проекцию «голоса» ущербной души, отголосок туземной жажды стать предметом благоволения самого сильного и самого доброго в мире духа, мечты гонимого из плена в плен клана царственно устроить земную жизнь силою посланника могущественного духа. Камерный храм христиан стоит на фундаменте язычества. «Возвышающий обман» не может, считается, мешать счастью жить, поживать, добра наживать. По мнению Александра Пушкина и Александра Блока, славяне Восточной Европы не могут воспользоваться выгодами «обмана». Христианство, уверяют поэты, не вошло в практическую жизнь славян. Русь не имеет социально-исторического нутра – россияне так и не вышли из предваряющего историю общинного уклада жизни. «Настоящая беда Московскому государству», пророчески заявил Пушкин в скрытой полемике с декабристами, их наивной задумкой опереть власть на «мнение народа», таится в низком уровне национального самосознания славян Восточной Европы. Родная сторонушка, убеждал гений, граждански «слепа». По Чаадаеву, не дебютировала в мировой истории. Еще не родилась в ней. Совершает предродовые толчки, «безмолвствует», не выказывает «мнение». Исторически не состоявшаяся нация не может быть носителем этической истины христианства – религии не на что осесть, не из чего взрасти. Русь в творениях поэтов живет «без царя в голове». Без головы. Как Ваня и Катя из поэмы Блока. Без веры. Искра ереси, пророчествовал автор «Годунова», может разжечь в просторах «Святой Руси» тотальный дух вероотступничества, а духовенство примет и цареубийство, и отщепенство. В трагедии акцентирован эпизод защиты оплота православия иноверцами. Без малого век спустя Русь предметно проиллюстрировала летописное сказание Пушкина. «Избяная» легко отделилась от веры. Впрочем, с государством и верховным духовенством отделилась временно. Под хоругвями «Четвертого Рима» вернулась на позиции «Третьего». Власть из вчерашних видных коммунистов продемонстрировала набожность. На Русь пришла мода носить нательные крестики. Духовенство вновь «обновилось». С Божьей помощью тщится оградить лоно православия от заблуждений протестантских сект. Великий сын Руси сорвал со «Святой» личину святости. Вера для «толстозадой», подхватил вослед Пушкину автор «Двенадцати», похожа на удобную во всех отношениях набедренную повязку. Первобытно «кондовая» в святом праве свободного шага берет в Революции мандат на отделение от православия, отход от веры, сердцем нации не принятой, в уповании на практическую помощь и соучастие Бога ложной. «Революцьонным шагом» «Исус» уходит от Иисуса. Пути «товарищей» разошлись. Практика свободного шага России глубже и шире практики веры. В этом шаге «Святая» отделилась от ей чуждого – «женственная», «констатируют» поэты, осталась в «слепоте», глухонемоте, утробе самозачатия. Столпы славянского учения о Свободе «тайно» призывают драгоценное отечество, с детской непосредственностью входящее в историю, родить, обновить себя и взять в этом вольном шаге вероучение по исконной приверженности Свободе. Договором со Словом Свободы граждански «назвать» себя. В поэме Блока «Святая Русь» перерождается, в оглушительном «грехопадении» освобождается от вериг и обаяния юродивой. Поэт зафиксировал факт исторический – Россия впала в истерию саморазрушения.
Душа дышит неврозом. Славянская – с истерическим надрывом. Принимать смерть во спасение, извлекать «красоту» из «страдания», «неизъяснимо наслаждаться» «гибелью смертного сердца» и видеть в «бездне» «залог бессмертия» можно только в истерии, болезненном желании, «как можно скорее», ощутить себя «утонченным», возвышенным, спасенным. Так дышит гений русского духа. У Достоевского в Дневнике писателя 1873 года («Влас») есть на этот счет признание открытым текстом: «...русский человек... готов порвать все, отречься от всего, от семьи, обычая, Бога...- стоит только попасть ему в этот вихрь (В.Б.), роковой для нас круговорот судорожного и моментального самоотрицания и саморазрушения... Но зато с такою же силою, с такой же стремительностью, с такою же жаждой самосохранения и покаяния русский человек, равно как и весь народ, и спасет себя сам, ... когда дойдет до последней черты, то есть когда уже идти больше некуда». В «Двенадцати» Блок блистательно развил мысль любимого писателя. Создал эпиграф российского тысячелетия. Будем надеяться, эпитафию на этом тысячелетии. Далее Русь непременно должна шагнуть от «черты саморазрушения».
Никакая идея не стоит жизни. Кроме Свободы. Жизнь сама приносит себя в «жертву» этой Идее. И живится ею. Свобода «тайно» возвращает живущего к истоку бытия. Русь моя, Женушка моя,- говорит в поэме «во весь голос» глашатай «тайной свободы», – ну «понервничала» – и будет, пора «строить город» на этой земле. Особой без «нервов». Свободной. Способной ежемгновенно рождать в себе Человека. Сыновнее, творчески жизнедеятельное начало. Глядишь, далее Русь не оплошает.
Поэма о «тайной свободе» не выпадает из классического русского вопросника. На вопрос «как» поэт ответил рекомендацией с подлинно практическим смыслом на все времена. Бессмертное творение родила жажда Александра Блока спасти себя для этой жизни.
В ответ на возможный взыскующий упрек Господа духу человеков достаточно, по мнению Достоевского, молча указать на «Дон Кихота». Доживи Федор Михайлович до выхода в свет «Двенадцати», в качестве подобной индульгенции он, думается, выбрал бы поэму Блока. Наверно, не молча.
– Благослови, Боже, эти стихи подшить к Библии – у славян есть нужда в своем Писании. Им показано особое просвещение.
Аминь.

P.S. Бог мой, забыл сказать, что в «Двенадцати» делает Господь. Естественно – ничего. Он и по тексту Библии, решительно ничего не совершает. Никуда не ведет, ничего никому не дает – «дает» становиться», «дает стоять» – творчески, свободно, состояться по мудрости и воле задумавшего прийти в этот мир. Это записано в скрижалях нашей души. А психея наша заговорила, по Моисею, Софоклу и Блоку, в мгновение зачина мира. С тех пор Бог – всего-то знак нашей привязки к миру существования, нашей душенькой рожденного «причинения быть» – волевого намерения прийти в этот мир воплощенной и не утратившей бессмертия.


© Copyright: Владимир Бабичев. Републикация этого материала требует предварительного согласования с автором.
Журнал "Стороны света". При перепечатке материала в любых СМИ требуется ссылка на источник.
  Яндекс цитирования Rambler's Top100