КОММУНИКАТИВНАЯ СТРУКТУРА РЕДАКЦИИ "РУССКОЙ МЫСЛИ"
 |
Манук Жажоян родился в 1963 году в Ленинакане (ныне Гюмри), в Армении. Закончил Литературный институт в Москве. С 1992 по 1996 жил в Париже,
в 1996-97 гг. - в Париже, Петербурге и Москве. Был литературным обозревателем "Русской Мысли". Автор многочисленных критических и публицистических статей, эссе, а также единственной книги стихов "Селект". 30 июня 1997 сбит машиной в Петербурге, куда выехал для продления французской визы.
|
|
|
Редактор Андрей Кривов смотрит на свою бывшую жену, редактора Иру Кривову, косо и нежно. Она смотрит на него не косо и не нежно. Но когда он не смотрит на нее нежно, она смотрит на него косо, а потом нежно, а потом опять не косо и не нежно.
Редактор Александр Гинзбург ни на кого не смотрит косо, потому что вообще ни на кого не смотрит. Его жена Арина Гинзбург, зам. главного редактора, на всех смотрит в общем косо и в частности нежно. Она безошибочно знает, кто смотрит на нее косо, а кто нежно, но всегда умеет предупреждать косой взгляд на себя взглядом еще более косым. Словом, на кого она смотрит косо, а на кого нежно, может сказать только тот, на кого она смотрит.
Корректор Анна Пустынцева смотрит на корректора Нину Некипелову косо - по личным и профессиональным причинам. Корректор Нина Некипелова смотрит на корректора Анну Пустынцеву косо и по личным, и по профессиональным причинам. Они иногда смотрят друг на друга нежно, но именно в тот момент, когда друг на друга не смотрят.
Анна Пустынцева однозначно нежно смотрит только на своего хахаля, лит. критика и люмпен-редактора Манука Жажояна. Манук Жажоян смотрит нежно на всех, особенно на тех, кто смотрит на него косо, потому что меланхолик и боится. На тех же, кто смотрит на него нежно, он смотрит настолько нежно, что они начинают смотреть на него косо.
Секретарь редакции Ольга Прохорова смотрит косо на посетителей и нежно на всех остальных. Бывают случаи, когда она по ошибке смотрит на посетителей нежно, а на всех остальных косо, но за это ей делают втык, и тогда она смотрит косо и на посетителей, и на всех остальных.
Люмпен-наборщик и полноценный метранпаж Виктор Сорокин смотрит прямо на свою жену, а смотреть на остальных у него уже не остается времени. Его жена, люмпен-метранпаж и полноценная наборщица Соня Сорокина, смотрит нежно на Виктора Сорокина, косо на Манука Жажояна, нежно на Нину Некипелову, косо на Анну Пустынцеву, косо на Таню Ходорович, косо на Инну Ракузину, косо на Толю Копейкина, косо на Андрея Кривова, нежно (но чуть-чуть косо) на Иру Кривову, косо на Арину Гинзбург, нежно (но больше косо) на Александра Гинзбурга, косо (но чуть-чуть нежно) на Наталью Горбаневскую и т.д.
Редактор Наталья Горбаневская ни на кого не смотрит косо, потому что у нее душа - христианка и по офтальмологическим причинам.
Заведующая отделом подписки Ира Бокова смотрит нежно только на Манука Жажояна, поскольку он самый новенький в редакции и талант, а на остальных смотрит искоса.
Бухгалтер редакции Нат Мартен (француженка) смотрит косо на всех в день зарплаты, а все остальные дни смотрит тоже косо. Когда посетители через Ольгу Прохорову просят у нее гонорар, то она смотрит на Ольгу Прохорову совсем косо, а на посетителей никак не смотрит.
Наборщик и литератор Толя Копейкин смотрит нежно на Иру Кривову и на главного редактора Ирину Иловайскую. Гл. редактор Ирина Иловайская смотрит нежно только на Толю Копейкина, а на остальных - величественно. Если на кого-то она и смотрит косо, то все равно величественно, если же нежно, то тоже величественно.
Данная схема, несомненно, нуждается в детальных дополнениях. Так, положительно интересным представляется то, как, напр., смотрит Арина Гинзбург на Ирину Иловайскую, т.е. на единственного человека, на которого она не может позволить себе роскошь смотреть косо. Или как смотрят друг на друга Анна Пустынцева и Ира Бокова, одновременно смотрящие на Манука Жажояна нежно? Или же как смотрит Толя Копейкин на Анну Пустынцеву, смотрящую на Манука Жажояна несколько более нежно, чем на Толю Копейкина, на которого не только она смотрит зачастую косо, но и Манук Жажоян, смотрящий на всех нежно?
Затем, за пределами этой статьи оказались некоторые сотрудники редакции, которые хотя бы потому, что смотрят на ее автора скорее нежно, чем косо, заслуживают более подробного упоминания.
И, наконец, каково количественное и качественное соотношение косых и нежных взглядов в редакции в семейно-половом аспекте? Т.е., если из 14 нежных взглядов, выдаваемых Ариной Гинзбург за один рабочий день, 9 приходятся на Александра Гинзбурга, и из 22 нежных взглядов Сони Сорокиной 21 падают на Витю Сорокина, а из 3 косых взглядов, бросаемых Анной Пустынцевой, 2 приходятся на Иру Бокову в тот момент, когда она нежно смотрит на Манука Жажояна, и из 58 взглядов, достающихся от Ольги Прохоровой посетителям, ни один даже случайно не задевает Валеру Прохорова, выталкивающего посетителей, то не можем ли мы сделать из этого более специальные выводы?
Словом, все эти вопросы еще ждут своего окончательного разрешения.
<1995>
"А ТЫ В ПАРОВОЗАХ РАЗБИРАЕШЬСЯ?.."
- А ты в паровозах разбираешься? - спросил Копейкин.
- Да нет, - смущенно ответил Гарик1. - Я все больше по архивам.
- А-а. Жаль. Жаль.
- Погоди! Я в пароходах разбираюсь. Ты у меня что-нибудь про пароходы спроси.
- Да мне про паровозы нужно, а не про пароходы.
- Нет, про паровозы я не знаю.
- Да... - вступила в беседу Горбаневская. - Паровозы - хорошая вещь... Гарик! А ты рецензию Копейкина про самолеты читал?
- Нет, не читал, - смущенно ответил Гарик.
- Ну так прочти! Отличная рецензия.
- Так ты что, про самолеты пишешь? - спросил Гарик у Копейкина.
- Пишу, пишу, - скромно ответил Копейкин.
- А что ж ты тогда про паровозы спрашиваешь?
- Вот! - заметно оживился Копейкин. - Вот тут-то и начинается серьезный разговор. Видишь ли, какая штука... Там есть один самолет, который по паровозам стреляет...
- А по пароходам он стреляет? - спросил с надеждой Гарик.
- По пароходам? Не знаю, может, и стреляет.
- Ну так вот и спроси у меня про пароходы.
Копейкин начал заметно нервничать:
- Гарик. Мне нужна конкретная информация о конкретном самолете, стреляющем по паровозам! Подчеркиваю: по паровозам!
- Ну не кипятись, не кипятись, - замахал руками Гарик. - М-м-м... Даже не знаю, чем тебе помочь... Послушай, а паровозы в каких-нибудь архивах фигурируют?
- В архивах? В каких-нибудь, может, и фигурируют.
- Ну вот и прекрасно! Я постараюсь поднять все архивы...
- Гарик, не надо. Ну не знаешь - не знаешь. Я же у тебя спросил, потому что ты человек в общем и целом знающий... Я ведь у Жажояна не спрашиваю. Он паровоз от парохода вообще отличить не может.
- Ну, не может! - возразил Гарик. - Паровоз от парохода, наверное, все-таки может.
- Не может, не может! - радостно воскликнула Горбаневская. - Паровоз от парохода не может!
На этой звонкой ноте беседа на некоторое время прервалась, а затем перешла уже совсем на другую тему, о которой любезный читатель узнает в следующий раз.
<1995>
КОПЕЙКИН ПРИДУМЫВАЕТ СЕБЕ ПСЕВДОНИМ
Копейкин решил написать хороший рассказ. Но перед тем как его начать писать, он поковырял в носу и задумался. "Гм... - сказал Копейкин, - а ведь псевдоним какой-нибудь надо придумать. Не может быть писателя с фамилией Копейкин. Человек с фамилией Копейкин может быть экскурсоводом в музее изящных искусств города Алушты, наборщиком в районной газете, начальником цеха на вертолетном заводе в Ростове-на-Дону, а писателя с фамилией Копейкин быть не может". Копейкин решил взять нейтральную фамилию. Сергеев, например. Но Сергеевых вообще не бывает. Сергеев даже начальником цеха на вертолетном заводе не может быть. Подойди к человеку с фамилией Сергеев, скажи: "Здравствуй, Сергеев!" - он и не откликнется, как будто его вовсе нет.
Лучше, подумал Копейкин, какую-нибудь фигурную фамилию, литературную. "Белоцерковский, может... Нет, Белоцерковский не подходит, был уже один Белоцерковский, сволочь порядочная. Откроет читатель мой рассказ, увидит - "Белоцерковский" и скажет: "А, так это Белоцерковский!" - и дальше читать не станет..." Ну и хрен с ним, подумал дальше Копейкин, пусть не читает. Чего это я перед читателем стелиться буду. Бросил бы я в рыло этому читателю мой хороший рассказ: на, мол, каналья, хочешь - читай, не хочешь - не читай. А и псевдонима никакого не надо. Копейкин так Копейкин.
Был же вон Кукольник - и ничего. То есть чего, конечно, кто его, этого Кукольника, помнит. Так ведь не потому, что фамилия никудышная была, а потому, что он рассказов хороших не писал. А я пишу хорошие рассказы. Так вот Копейкиным и останусь. А то сделаю еще хуже. Коропкин! Вот. Открывает эта сволочь мой хороший рассказ, дочитывает до конца, а в конце - бац! - Коропкин. То-то будет! А там, глядишь, критикишко какой объявится и напишет: "А что это за писатель новый появился - Коропкин?! Рассказы у него вроде бы ничего, очень даже хорошие, или даже нет, без всякого "очень даже", а просто хорошие рассказы, вот только фамилия у него странная - Коропкин. Предельно невыгодная для писателя фамилия. Не может быть писателя с фамилией Коропкин. Человек с фамилией Коропкин может быть парикмахером собак, знатным горшечником, на худой конец - переплетчиком девичьих альбомов, но писателя с фамилией Коропкин быть не может. В конце нашего краткого отзыва посоветуем талантливому дебютанту взять себе благозвучный литературный псевдоним, например, Мстиславский".
Ага, хрена тебе Мстиславский! Сволочь идеалистическая! Ты бы мне еще Белоцерковского предложил. А Корочкина не хотел?! Воодушевленный этой новой идеей, Копейкин следующий свой хороший рассказ твердо решил подписать: Корочкин.
<1995>
КОПЕЙКИНУ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ
Копейкин стоял на табуретке и писал художественное полотно. Был его тридцать восьмой день рождения.
"Расцвет творческих сил... - думал Копейкин, дорисовывая тучку. - Полное физическое и душевное равновесие".
- Хорошо все-таки быть тридцативосьмилетним, - думал Копейкин. - Вот двадцатитрехлетним плохо быть, а тридцативосьмилетним хорошо. Оно, конечно, двадцатитрехлетние тоже неплохо живут, но тридцативосьмилетние все равно лучше. Кто, например, про двадцатитрехлетнего скажет: "Расцвет творческих сил"?! Никто про двадцатитрехлетнего так не скажет, а про тридцативосьмилетнего еще как скажет: "В расцвете творческих сил!"
Копейкин вспомнил свое отрочество и юность и сплюнул.
- Ну вот было мне двенадцать лет, ну и что! Слоняюсь, бывало, по улице, а меня спрашивают: "Тебе сколько лет?" А я говорю: "Двенадцать, мол". А они: "А... двенадцать! Ну понятно..." Или вот еще. Иду по институту, а меня одна девушка спрашивает: "Тебе сколько лет?" А я два года себе надбавил: "Двадцать три", говорю. "Ну тогда пойдем", говорит. А я потом ее спрашиваю, а ты чего, мол, спрашивала, сколько мне лет, а она говорит, да так, мол, просто, из интереса. А какой же тут интерес, курва, говорю. Если уж на то пошло, то мне двадцать один, а не двадцать три, так что выматывайся, блядь, пока по зубам не получила. А она жутко расстроилась и говорит, что да ладно, мол, двадцать один так двадцать один, что уж тут расстраиваться, ты мне, мол, и такой нравишься... А если бы мне, спрашиваю, было тридцать восемь, ты бы что делала? Я бы, говорит, тебя любила. А ты меня, говорю, и двадцатиоднолетнего полюби. А она говорит, что, мол, двадцатиоднолетнего я тебя по-настоящему полюбить не могу, а если бы тебе было, например, тридцать восемь, то уж обязательно полюбила бы...
Копейкин вспомнил эту свою юношескую любовную историю и сплюнул.
- Ну вот, - подумал Копейкин, - мне как раз тридцать восемь. Нет чтоб прийти и сказать, что, мол, Копейкин, помнишь, я говорила, что тридцативосьмилетнего я бы тебя полюбила, и вот тебе наконец стукнуло тридцать восемь и я тебя люблю. А не приходит, так и черт с ней. Ей, небось, уже тоже тридцать восемь. Это у меня расцвет творческих сил, а у нее не расцвет творческих сил. Если бы она подошла сейчас ко мне и сказала, что, мол, Копейкин, у тебя расцвет творческих сил и я тебя люблю, я бы сказал, что у меня, может, и расцвет творческих сил, а у тебя уже никакой не расцвет и я тебя не люблю. А она бы расплакалась, а я бы сказал, что, мол, проблядушка, когда мне было двадцать один, тогда и надо было плакать, а сейчас, мол, уже поздно. А она бы стала еще больше плакать, а я тут сказал бы, что ладно, мол, не плачь, тридцать восемь так тридцать восемь, что уж тут поделаешь, мол, если бабе сорок пять, баба ягодка опять, а она бы сказала, что ей, между прочим, еще далеко не сорок пять и то, что я сказал, это непростительная пошлость, которую она никак не ожидала от меня, когда она впервые меня встретила в прокуренном коридоре а я бы сказал что да ладно давай без преувеличений тем более что никто из нас не может сказать что такое пошлость и не пошлость а она бы все равно плакала в свои тридцать восемь лет а я бы ей говорил что беспокоиться ей за меня нечего я мол уже вполне сложился как личность и как художник и что я нахожусь в расцвете творческих сил и она говорила <бы> что в гробу видела мой расцвет потому что когда мне было двадцать один я был в еще большем расцвете творческих сил мол она это по себе знает а то что эти мазюльки которые я рисую это только для меня расцвет а для нее никакой не расцвет потому что она в конце концов женщина и хотела бы простого человеческого
<1995>
КОПЕЙКИН ОБИДЕЛСЯ
Копейкин очень любил рвать коробки из-под торта или из-под игрушек. Купит, бывало, торт или игрушку и идет домой радостный. Вся семья торт уплетает, ребенок с игрушкой возится, а Копейкин с коробок глаз не сводит. Дождется, чтоб последний кусок торта с коробки исчез, - и давай ее рвать. Загибает ровненько и рвет.
А Горбаневская не любила, когда он коробки рвал. Копейкин любил, а Горбаневская не любила.
Сядут, бывало, поговорить о политике или о религиозном, а Копейкин как бы машинально берет коробку и начинает рвать. А Горбаневская хоть и увлечена беседой, но зорко следит, что делает Копейкин. Копейкин рвет, а Горбаневская следит. Горбаневская следит, а Копейкин рвет.
- Копейкин! - вскрикивает Горбаневская. - Не рви коробки при мне! Сколько раз просила...
А Копейкин хочет направить разговор в другое русло:
- Вот ты, Горбаневская, говоришь: Фома Кемпийский, Фома Кемпийский... А мне что Кемпийский, что Кентерберийский. Хоть бы их обоих вовсе не было.
- Я тебе не про Кентерберийского говорю, а чтоб ты коробки не рвал!
А Копейкин уже начинает краснеть и нервничать, но все равно хочет спасти положение:
- Да нет, Горбаневская, не в коробках дело... я... просто хочу сказать, что Кентерберийский, он, конечно, и Кентерберийский, но вот Тертуллиан...
- Как же не в коробках дело, Копейкин! В коробках как раз и дело. Если не в коробках, так в чем же тогда? Знает ведь, что не выношу, когда коробки рвут, а рвет! Сидит и рвет. Сидит и рвет.
- Ну и рву. Коробки-то я, может быть, и рву. Но вот Теотокопуло...
- Оставь коробку, Коропкин!..
- Так вот Теотокопуло...
- Пока не бросишь рвать коробку, никакого тебе Теотокопуло не будет!
Такой дилеммы Копейкин снести уже не мог. Он дорвал коробку и, сославшись на поздний час, ушел не откланявшись.
<1995>
КОПЕЙКИН И БУЛЬДОЗЕР 2
"Искусство под бульдозером!" - вскрикнул Копейкин и тут же осекся. По правде сказать, Копейкин не любил бульдозеров. Искусство любил, а бульдозеры не любил.
А Жажоян как раз бульдозеры и любил. А искусство не любил. То есть, конечно, искусство он тоже любил, но бульдозеры больше. Это потому, что он бульдозеры водить умел, а рисовать не умел. А Копейкин, наоборот, рисовать умел, а бульдозеры водить не умел.
Копейкин был пессимист и считал, что искусство - это бульдозер. А Жажоян был оптимист и считал, что бульдозер - это искусство.
Идут они, бывало, по улице, вернее, Копейкин на велосипеде едет, а Жажоян рядышком семенит, и спорят. Копейкин говорит "Искусство", а Жажоян говорит "бульдозер".
<1996>
"КОПЕЙКИН ЛЮБИЛ ПИСАТЬ ПРОИЗВЕДЕНИЯ..."
Копейкин любил писать произведения. Сядет, бывало, и пишет. Час пишет, два пишет. Любой другой уже прекратил бы писать, а он все пишет и пишет.
Копейкину не так уж много лет, но сколько-то все-таки наберется.
Первую половину своей жизни он писал свои произведения, а вторую - их читал. Он так всем и говорит: "Я, говорит, перечитываю свои произведения с большим удовольствием".
А другой писатель писал мало и плохо. А Копейкин много и хорошо. Тот писатель спрашивает Копейкина: "Ты, Копейкин, сколько пишешь?" - "Много", - говорит Копейкин. "А я мало", - говорит писатель. "Ну и мудак", - говорит Копейкин. На этом писатели рассорились.
А Копейкин стал после этого еще больше писать. Он писал так много, что только он один мог дочитать до конца свои произведения. А другие не могли. Копейкин бы тоже не мог, если бы не писал. А раз уж пишешь, то хочешь не хочешь читаешь, когда пишешь.
А как-то раз с Копейкиным случился творческий кризис. Он заключался в том, что Копейкин уже не успевал читать то, что писал, так как писал быстрее, чем читал. Из-за этого его произведения не стали хуже, но он уже не мог получать от них удовольствие. Это был тяжелый творческий кризис, но Копейкин его усилием воли преодолел.
(И теперь он находится в гармонии, так как читает так же быстро, как и пишет.)
Вот какую яркую творческую жизнь прожил Копейкин. Его литературное наследие составляет много томов. Когда ему не спится, он начинает пересчитывать свои тома. Как начнет считать, остановиться уже не может и так до утра и считает. А по утрам он ест яичницу с сосисками и приговаривает: "Ух ты! Ух ты!"
А как-то тот другой писатель попросил у него яичницу, а Копейкин ему говорит: "Кто не работает, тот не ест".
А писатель ему говорит: "Это, - говорит, - апостол Павел первый сказал". А Копейкин ему говорит: "Ты, как я погляжу, умный. Чего же ты не пишешь, раз такой умный?" - "А я, - говорит писатель, - не могу. Я есть хочу". - "А я не хочу, - говорит Копейкин. - Я вот уже поел".
<1996>
________________________________________________
1 Габриэль Суперфин. - Примеч. составителя.
2 Этот и следующий рассказы не были окончательно доработаны автором, публикуются по рукописям.
Публикация Анны Пустынцевой
|