добавить в избранное

 ВАЛЕРИЙ ЧЕРЕШНЯ

  

  ВИД ИЗ СЕБЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Вид из себя, надоевший единственный вид.

"Да, есть мертвые и живые мысли. Мышление,
которое движется по освещенной поверхности,
которое всегда можно проверить нитью причин-
ности, - это еще не обязательно живое мышление.
Мысль - пусть она уже давно приходила нам на
ум - становится живой только в тот момент, ког-
да к ней прибавляется нечто, уже не являющееся
мышлением, уже не логическое, так что мы чув-
ствуем ее истинность по ту сторону любых оп-
равданий, как якорь, которым она врезалась в со-
гретое кровью, живое мясо… Великое понимание
вершится только наполовину в световом кругу
ума, другая половина - в темных недрах естества,
и оно есть прежде всего душевное состояние, са-
мое острие которого мысль только увенчивает как цветок.


Р.Музиль



* * *

Почему некоторые воспоминания обладают такой неотвязностью? Чаще всего в эти минуты ничего не происходило. И душевное состояние было довольно обычным, разве только какая-нибудь мелочь, в которой может быть все дело. Вот я иду через поле, заросшее верблюжьей колючкой, репейником и другими не менее цепкими травами, к озеру Севан (но это неважно), позади кособокое здание трехэтажной гостиницы, откуда я только что вышел, и ни озеро, ни гостиница почему-то несущественны, а именно здесь, в середине поля, где так ясно вечереет, и где я не испытываю ничего особенного, кроме, быть может, ясного сознания этого, да еще широкого охвата и гостиницы позади, и озера впереди, и неба над головой, и красноватой жесткой земли под ногами. Все мы состоим из нелепых претензий и комплексов. Но у некоторых они почему-то расположены в симпатичном порядке, трогательном, что ли?

* * *

Поэзия - это не умение особого рода. Это невероятная попытка истинного знания, построения мира не путем расчленения, анализа (что делают науки), а путем гармонического соединения, творения, и попытка, конечно более или менее обреченная, потому что элементы, из которых созидается этот мир не первичны и не пусты, а главное, многосмысленны, символичны, и между ними и тем, что они обозначают, нет единственной и четкой связи. Но сама попытка (там, где она есть), настолько велика, что встречаясь с очередной неудачей, мы недаром испытываем трепет.

* * *

Ведь если есть только то, что представляется нашему, искаженному научным методом, разуму, а именно: человек должен вырасти, размножиться, постараться сохранить потомство и умереть, и все это, якобы, для сохранения вида Homo (который непонятно зачем сохранять), то какой нелепой "прелюдией" к этому размножению служит культура, со всеми ее сложными ритуалами, от моды до разговоров об искусстве. И все это, чтобы произвести акт, который точно так же производился первобытным человеком. Писатели, которые крупным планом показали эту коллизию: Экклезиаст, Лев Толстой, обэриуты, Беккет - юмористы по существу, бытийные юмористы.

* * *

Вовсе не идеи определяют суть данной культуры, не разум, но его предпосылки, то, о чем люди не думают, но считают реальностью. Такой реальностью для нашего мышления является, например, то, что мы живем в равномерно развертывающемся времени от прошлого к будущему, что совершенно неверно для человека средневековой культуры. Как только меняются эти предпосылки, меняется культура, и сами собой исчезают идолы, которых никакая сила, казалось, не может опрокинуть.

* * *

Эволюция поэта. Человек, страдающий, что мир устроен не так, как ему хотелось бы, как ему вздумается, а потом позволяющий миру быть таким, каков он есть (или никаким) - вот эволюция поэта. Те, кто застревает на первой стадии - грустное зрелище неочищенного страдания.

* * *

Пушкин чувствовал бренность человеческого существования с такой остротой, с какой чувствует человек, становящийся монахом, но он находил в этом какую-то печальную сладость, какую-то особую гармонию, в чем-то это сродни Франциску Ассизскому, у которого был дар любить страдая.

* * *

Между Пушкиным и Гоголем пропасть не столько литературная, сколько связанная с ощущением человека и его психологии. Гоголевское открытие "типа" определило наши вкусы, литературные и даже жизненные, в этом его гениальность, он угадал пути развития психологии. У Пушкина тоже есть "тип", но это просто человек определенных качеств, поступать он может довольно свободно и даже вопреки своим качествам. В этом его свобода, казавшаяся естественной не только Пушкину, но и вообще хорошим прозаикам его времени (Вельтман), значит, таково было их ощущение человека. Не то у Гоголя. Его "тип" полностью определен своими качествами, это почти математическая задача, где все выводы уже заложены в начальных условиях. Гениальность Гоголя в блестящем развертывании действия, при котором герой подтверждает и проявляет свои качества. Конечно, это открытие очень удобное для человеческой рабской психики, нам удобнее воспринимать образ, который целиком помещается в какие-то рамки, собственно, только это мы и называем образом. Постепенно мы стали смотреть на людей по-гоголевски, мы видим в них "типы", гоголевский "реализм" породил схемы жизненного сознания, далекие от реальности. Тупик, в который ведет такая "типизация" чувствовали и Толстой, и Достоевский. Первый попробовал выйти в объективность, в некое "оно", которое наблюдает и показывает события и "типы" со всех сторон, но все равно ощущение свободы героя в его время, очевидно, было безнадежно утеряно, и этот объем лишь расширяет рамки "типизации" героя. Достоевский попробовал дать ощущение свободы за счет максимальной психологизации, там, где она граничит с тайной. Обе попытки замечательны, но на наше ощущение жизни и людей как "типов" оно не повлияло.

* * *

После презентации выставки, прошедшей вяло, ввиду отсутствия закуски и выпивки: "Искусство требует жратв".

* * *

Русская поэзия все-таки развивалась в русле довольно однобокой традиции. Эта традиция колебалась между хорошей простотой и изощренностью, но не допускала простодушия. И до сих пор не допускает. Того простодушия, для которого поэзия только материал, для которого само высказывание есть поэзия. У нас невозможны Аполлинер и Превер, верней, возможны, но никто не считает это поэзией. Здесь нужен идеальный вкус и чувство меры, чтобы не впасть в формализм или дурацкую "исповедальность". Впрочем, простодушие спокойно обходит эти камни преткновения.

* * *

Хороший читатель любит искусство за то душевное усилие, которое пришлось затратить, чтобы его полюбить. Поэтому прекрасны не "блестящие", "талантливые" вещи, а вещи, "втягивающие" в себя. Поэтому так редок хороший читатель. Может, тут некий закон равенства затраты энергий. Чем больше душевной энергии затрачивает автор, чем глубже он проводит вещь через себя, тем больше энергии нужно затратить читателю, чтобы полюбить вещь. И тем, возможно, она прекраснее...

* * *

В лучших стихах Мандельштам ворошит вещи, ворожит вещами, давая им неожиданные и сокровенные эпитеты, потом бросает их, отталкивается от них, пытаясь сказать несказанное, то, что дается нам в простом прикосновении, запахе, взгляде, дыхании и называется визгливым звуком жизнь, и не сумев, в изнеможении возвращается к вещам. При всей непонятности смысла эти спады и подъемы так понятны, что ничего больше не надо...

* * *

- Зачем же ты все-таки пишешь? - От нечего делать, - отвечал я, чтоб отвязались, пока не понял, что говорю совершенную правду. Мне действительно больше нечего делать в этой жизни, и хотя в каждый момент кажется, что есть что-то важнее, в конце концов все оказывается чепухой. Пусть и это, и писание - чепуха, но какая-то постоянная, вечно обновляющаяся чепуха, хоть временами собирающая меня из раздвоенности, растроенности - в одного человека, забывшего свое "я". Да, да, через предельное сосредоточение на этом "я" как раз и выходишь ко всему - это путь лирики, и в этом она похожа на медитацию.

* * *

Поэт - это человек, приходящий в отчаяние от мародерства, распространенного в природе и обществе, в отличие от большинства, старающегося не замечать этого, и меньшинства, пытающегося использовать. Но это отчаяние странным образом рождает в нем энергию...

* * *

Стихи должны быть не иллюстрацией идеи, мысли, что совсем ужасно, даже не плотью, данной мысли с тонким мастерством, но преодолением мысли, ощущения, родивших стих, какими бы привлекательными они ни были... этого, пожалуй, в нашей поэзии совсем не было. В прозе, может быть, у Достоевского.

* * *

У Заболоцкого в изломах его косноязычия и тугодумия зияет сама природа. Вот награда за смелость быть самобытным.

* * *

Читал книгу несомненно умную, в каждой строке которой было тонкое понимание нынешней ситуации в жизни и искусстве, и поймал себя на раздраженном чувстве, которое можно выразить примерно так: быть постоянно умным среди безумия не слишком умно.

* * *

Я, наконец, понял, что объектом поэзии и ее целью является не вещь, и не состояние, а "вещь-состояние". Не одно через другое, а именно "вещь-состояние", как, очевидно, у японцев и китайцев. Кстати, для создания "вещной" поэзии есть приемы, для создания поэзии "переживаний" - тоже, но для того, чтобы получилась "вещь-состояние", нужно творческое погружение в пустоту, откуда выходишь с безошибочным языком.

* * *

Ошибка актеров, читающих стихи - они играют сюжет, а нужно играть слово. Это верно и относительно пьес Гоголя - у него слово поэтическое. Все дело в том как, а не что. Это понял Юрский. Только такой гений, как Смоктуновский, мог не обращать внимания на эту проблему - и все получалось.

* * *

Самый большой грех - боязнь казаться смешным, вообще предугадывать реакцию людей на тебя... Ведь при этом мы теряем свободу проявить ту "особость", которая есть в нас, может быть, ради которой мы и есть, единственное оправдание бессмыслицы существования. Эта "особость" должна быть смешна другим, кроме природно близких людей, поскольку смех - орудие общественного самосохранения.

* * *

Бытие определяет сознание тех, у кого нет сознания. Для остальных сознание определяет себя по собственным законам, как бы ни упирали люди "здравого смысла" на зубную боль и т. п. Другое дело, что законы эти таинственны, "пути Мои - не ваши пути...".

* * *

Все-таки, искусство - это всегда гимн бытию. Не в смысле оптимистического приятия, а в смысле полноты существования. Трагическое мироощущение, даже проклятие - тоже гимн. При этом реализм, предполагающий узнаваемое описание реальности, довольно странный метод. Чтобы пропеть свое отношение к бытию больше подходит лепет ребенка, чем разумное воспроизведение схемы житейских отношений. Это прекрасно понимали те художники, которые от описания переходили к заклинанию. (Поздний Мандельштам - это заклинание бытия, идущее от веры в мощь и реальность слова). И все-таки описание нужно, как стадия. Те, кто сразу переходят к заклинанию. слишком легковесны и непонятны - в том смысле, что мы не чувствуем их системы координат, точки отсчета - это обособленная система, понятная только себе самой. Тот, кто прошел муки и безысходность описательности, бесплодные попытки на рациональном уровне выскочить из нее - понятен нам, поскольку он сохраняет общее с нами прошлое, вкрапленное в его нынешнюю свободу. В принципе, нет оснований сомневаться в совершенстве любого искренне пропетого гимна. Но концептуализм, например, сознательно ищет способ воздействия на зрителя, при котором гимн возникнет в нем. Он провоцирует его в воспринимающем. Но так не получается. Очевидно, в искусстве важно пропеть свой гимн, и он найдет свой хор. Можно указать человеку, что все, что попадает в поле его бытия является гимном. Но этого искусство сделать не может, этого не может даже религия в большинстве случаев. А впрочем, при полной анонимности, быть просто указующим перстом на полноту бытия, - это, наверное, высшее искусство.

* * *

Попробуй быть с пошлым человеком - не пошлым! Когда ты с ним один на один и нет третьих (зрителей, способных оценить твою игру), а он ждет от тебя понятного ему, т. е. пошлости, а ты все-таки хочешь понравиться ему, как и всякому человеку...

* * *

Христу нет дела до нравственности. Все плохое плохо потому, что человек теряет божественно-беззаботное чистое состояние души, называемое царством небесным. Он осуждает не поступки, а незнание человеком лучшего в себе.

* * *

Весь трагизм нашего времени состоит в отсутствии трагического.

* * *

Бог не знает эпитетов. Вещь существует и довольно. Эпитеты - это наша неспособность принять вещи в полноте их существования. Что касается фразы из "Бытия": "И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма", - это, скорее всего, перевод с божественного на человеческий.

* * *

Кто интересуется истинно живым в людях постоянно слышит упреки в равнодушии. В чем дело, им неинтересно или страшно?

* * *

Поэт не "вне" и не "в"... Он занимает место, которого не существует, и это явлется таким же чудом, как совпадение смысла и звука, которого вообще-то, быть не должно...

* * *

А. Человек - производитель дерьма. В лучшем случае вся его жизнь уходит на то, чтобы справляться с собственным дерьмом. В лучшем случае... Б. А, может быть, в лучшем случае нет этой проблемы? А. Тогда есть иллюзии. Б. Ну что ж...

* * *

Есть два способа обозначить реальность, т. е. то, что для тебя реально... Первый - настаивать на том, что тебе важно и дорого, каким бы смешным это ни казалось остальным, второй - ирония по поводу общепринятого видения реальности, но только тогда, когда сквозь нее просвечивает твое "истинное" видение. Отношение к умным ироничным людям не однозначно: с одной стороны их видение дает неожиданную глубину, контрастность (поскольку отсчет идет от пошлости), с другой - они как бы причастны к пошлости, от которой отталкиваются в своей иронии. Первые же к пошлости не причастны, но именно поэтому войти в их мир так трудно, он почти безумен, нигде не соприкасаясь с миром обыденным.

* * *

Не понимаю, почему искренно не ответить детям на их вечный вопрос: "чем же, все-таки, занимаются люди?" Ответ будет примерно такой: "Убирают свое дерьмо или - шире - дерьмо своей цивилизации, а если остается время, пытаются забыть, чем они занимаются." Как всякое обобщение, это будет всего лишь правдой. Не истиной.

* * *

Это даже не страна дураков, это - страна попугаев, которых в последнее время научили говорить: "Попка дурак".

* * *

Язык Платонова - это язык, которым могла бы говорить природа, тело, т. е. он снимает вечный дуализм, который неизбежно присутствует в мышлении. А поскольку язык все-таки должен содержать смысл, у Платонова в каждой фразе присутствуют противоположности, уравновешивающие себя и как бы уничтожающие друг друга. Оптимизм фразы погашается грустной интонацией и в итоге действительно проступает "тело бытия" вне добра, зла, веселья, грусти и т. д.

* * *

Все, чему придаешь особое значение, неправильно.

* * *

Много поэтов, настаивающих на духовном откровении... Поражает вторичность их откровений. Впрочем, боюсь, это заметно только современнику, потом они попадут в "плеяду" и отдельные их находки, может быть, станут цитатами. Есть способ "проспать" жизнь, есть способ "проработать" жизнь, т. е. найти такое занятие, от которого с неохотой отрываешься поесть и поспать, и есть способ "прооткровеничать" - тоже своего рода любимая работа. И ведь разница-то почти неуловимая между подлинным и вторичным откровением, но она есть, и лакмусовая бумажка - тщеславие.

* * *

Странно, что люди ходят с открытым лицом и прикрытым телом. Если и есть что-то неприличное в человеке, то это лицо, на котором ясно читается его история, его нынешнее состояние, и бывает это так неприлично, что безмолвная задница по сравнению с этим - верх целомудрия. Разве что все надеются, что грамотных мало? Но если даже один...

* * *

Здравое отношение к искусству (и даже шире - к культуре): как к милому ребенку, который может брякнуть истину и тут же забормотать невнятицу и нелепицу, и все это никак не отменяет тяжелого труда жизни, в ее тоскливой длительности.

* * *

"И блаженное бессмысленное слово в первый раз произнесем." Вот к чему стремится поэзия. К бессмысленному слову. Но для того, чтобы оно было воистину блаженным, нужно пройти через холод смысла и когда смысл заведет в тупик (а он обязательно заведет) решиться как в бездну - в бессмыслицу. Вообще, это извечная проблема оргиазма и числа (меры), как назвал это Голосовкер. Оргиазм, полная свобода, почти (а может, не почти) - безумие, но и абсолютная неконтактность, чистое переживание для себя (да и себя-то нет?). Число - абсолютная выстроенность, соразмерность, гражданственность. В каждом человеке это соединяется в уникальной пропорции. Поэзия - это подход к "оргиазму" на очень опасное расстояние, но обязательно через "число", чтобы в оргиазме осталась хоть лазейка для понимания.

* * *

Каждый художник борется со своими демонами в полном одиночестве, совершенно не представляя, какое значение может иметь его борьба для других людей, да что там людей! - хоть для одного еще человека в мире. Может быть, эти демоны для него одного и существуют (как у Кафки врата Закона). Поэтому все проблемы гражданственности в искусстве выдуманы либо лицемерами, либо дураками.

* * *

Излюбленное тело.

* * *

Есть поэты и переводчики. Переводчики переводят мысли и чувства на поэтический язык, у поэта мысли и чувства рождаются в языке. Как и всякий органический процесс, роды эти не ускоришь и не замедлишь, к тому же попутно рождается масса шелухи. Отбор - это уже дело ума поэта, но только из рожденного, а не переведенного. Иначе будет мертвый плод весь в швах от бесплодных усилий составить то, что изначально должно быть целым.

* * *

Сегодня увидел на улице, как рассмеялся кретин, почти дебил (он кого-то увидел), как озарилось его лицо, и понял, что в этих точечных вспышках эмоций мы все равны. Мы не равны в "контексте": в умении вести себя, в предугадывании реакций других людей, в понимании чего-либо. Но ведь это уже не жизнь, это мир, выстроенный разумом и реальный только для него.

* * *

Ничто так не мешает жить, как наши фантазии по поводу переживаний других людей. Это именно фантазии, ибо понять, что чувствует другой человек мы обычно не можем, а почувствовать - и того меньше. Но мы видим, что человеку плохо и не можем не фантазировать, потому что любое занятие рядом с этим "плохо" становится несерьезным и только усугубляет безотчетное чувство вины перед страдающим.

* * *

Оговорка: внебочный сын (кентавр из внебрачного и побочного).

* * *

Сознание отнюдь не божественно. Ведь никто не станет говорить, что палка, меч или пушка - божественны. А ведь сознание такое же постоянно совершенствующееся оружие для более успешного выживания, как ему (сознанию) кажется. Как и всякое оружие, оно - само насилие. Смотрите, как самодовольно убедительна логика, как убийственно подчиняет сильный интеллект, скажем, Толстого. Все живое, рождающееся - сплошная любовь, в нем нет сознания, но как оно безошибочно! (младенец, росток). Сознание появляется там, где нужно удержать, сохранить, продлить. Значит истинен только вечный момент творения, вечное сейчас. Богу нет дела до того, что будет с сотворенным, Он весь в творении. Собственно, ничего сотворенного и нет, есть непрерывное творение и неправильный взгляд сознания, которое, чтобы рассмотреть, должно остановить, обобщить. Итак, между сознанием и любовью-творением нет ничего общего и поэтому так безуспешны попытки сознания доказать бытие Бога. А показать - пожалуйста, этим и занимается искусство, когда художнику удается "потерять сознание".

* * *

Еще о Платонове. Ему удается совлечь смысл с языка, обнажить его скелет, конструкцию, а поскольку в ней, в самой конструкции языка, заключен духовный опыт говорящих на нем, мы, читая Платонова, получаем ощущение непосредственного соприкосновения с истиной.

* * *

Заклинания хороших историков вникнуть в другой способ сознания, вычленить его из быта, документов, писем, литературы - благая, но безнадежная попытка. Мы можем увидеть не их способ сознания, тем более, не наш, а отношение нашего к другому. Наше сознание, как фон, высвечивает те или иные краски иного ( при этом неизбежно искажая их), а какие-то краски сливаются и вовсе не видны... Чего же стоит наш ум, который познает только отношения!

* * *

** Всякое дело есть отвлечение от себя и уже потому отдых. Художник работает из себя, а особенно - лирик. Эта замкнутость на себя - тяжкий крест, а особенно с возрастом, когда проходит угар эгоцентризма и чувствуешь свою мгновенность и неважность во времени и пространстве...

* * *

Страшная близость Кафки - что ни откроешь: дневники, рассказы, письмо к отцу.

* * *

Еще о Кафке - он хочет избавиться от метафор. Метафора - это очеловечивание природы. Он же хочет протокольного описания бытия без привнесения чувств. Как описал бы Бог. Задача невыполнимая, но само намерение - гигантское. Самое интересное, что при таком описании возникает очень концентрированное чувство - картина какого-то вселенского страдания.

* * *

Я разучился спорить. Мне так интересно любое проявление человека, его образ, что какой бы бред он не нес, мне интереснее наблюдать, чем спорить. В молодости мне нравилось увлекать, я чувствовал подъем, который выносил меня как бы к истине. Сейчас это прошло, как болезнь, мне хочется только видеть, а чтобы "меня" вообще не было.

* * *

* Какое ложное состояние - готовиться писать! Вот ты обеспечил себе одиночество на пару часов, и... черта с два! То схватишь книжку, то просто сидишь в прострации. Все это напоминает подготовку к любви извращенца. Начать писать можно только не готовясь и не думая, когда нет зазора между мыслью и записью.

* * *

* "Замок" Кафки очень зрелая вещь. Она противится всякому разбору, который волей-неволей превращает сложное ощущение в банальную мысль. И все же... Основное ощущение: любая мысль, любое высказывание человека всего лишь домысел его о бытии. Эта попытка всегда жалка, потому что человек слаб духовно и физически, его правота сомнительна и сильно зависит от состояния. И все-таки эта попытка прекрасна и истинна, потому что зная все это, человек на нее решается, может быть в каком-то затмении или безумии...

* * *

Мне кажется, Платонов писал романы из-за какой-то инерции формы. Ведь он писатель малого пространства, у него каждая фраза - роман, она всасывает всю жизнь, после каждой точки кажется, что дальше не нужно. Рассказ еще охватываешь, его сюжет, герои не вступают в противоречие с силой фразы. В романе все сюжетные линии кажутся ненужными и затянутыми.

* * *

Вознесенский бросает слово, как плоский камешек, который должен сделать как можно больше подскоков в море сознания и, булькнув, утонуть. Что и происходит.

* * *

В искусстве важен не результат, не продукт, а сам художник. Ведь это единственный род деятельности, где человеку позволено ( и даже необходимо) быть самим собой. Все прочее формирует человека в зависимости от нужного результата (кто платит деньги, тот ...). Когда в искусстве господствует этот рыночный принцип, последняя отдушина закрывается, и тем, кто хочет быть самим собой, остается только погибнуть. Но и общество очень быстро вырождается, хотя вроде бы все разумно, все "при деле". Такова цена отсутствия истинных художников, "бездельников", по мнению недалеких умов. Но есть ли дело более важное, чем попытка быть самим собой (это всегда попытка, потому что добраться до глубины замысла Бога о человеке почти невозможно). И сама эта попытка так важна, что результат рядом с этим не так уж и важен. Настоящий читатель всегда оценит эту попытку, пусть неудачную, как реквием по своей загубленной свободе. А критик будет рассуждать о сюжете, фабуле, форме, упуская, что самое важное происходит не на уровне мысли, вложенной в произведение (даже если художнику самому так кажется, что ж, и он - человек), а на уровне именно этой попытки быть самим собой, добраться до себя, что так чутко отражает любая форма.

* * *

Чувство справедливости почти всегда заводило общество в тупик. Потому что у тех, кто его провозглашает, в основе лежит "прекрасное чувство равенства со всем живущим", боль за страдающих, но у тех, кто его осуществляет и пользуется его плодами, насаждая новую, гораздо большую несправедливость, - в основе лежит чувство зависти. В этом психологическая подоплека всех революций и удручающе однообразых их последствий.

* * *

И. Бродский - поэт будущего. Причем не того будущего, которое обычно имеют в виду, - через одно-два поколения, - а совсем уже запредельного. Есть гипотеза, по которой наша расширяющаяся Вселенная когда-нибудь начнет сжиматься. Бродский - поэт этой катастрофически сжимающейся Вселенной, в которой время идет вспять, кратчайшие расстояния оказываются непреодолимыми, а огромнейшие - кратчайшими. Предмет дематериализуется в мысль, мысль - в предмет, и все это мгновенно, без предисловий и промежуточных выкладок.

* * *

Если бы мертвый сразу менял форму, становился совсем не тем, чем был при жизни, было бы не так страшно. Ужасает преемственность формы при непостижимом изменении сути.

* * *

Люди не любят получать действительно новые впечатления или узнавать новое, они стремятся разнообразить уже знакомое, усвоенное. Действительно, отчего так любят привычный язык искусства или с удовольствием ходят на встречи со своими идейными кумирами. Что, они не знают, что эти кумиры скажут? Знают даже как скажут, и в этом-то находят удовольствие. Настоящая новизна ослепляет, лишает всего привычного, исчезает "я", - вобщем, происходит то, что человек не любит, но в чем самые проницательные видят единственный смысл.

* * *

Набоков гениально притворился гениальным.

* * *

Безумцы мы здесь все. В безумии родились, в безумии живем, в безумии погибнем. И "тепло" наше пресловутое, российское - надышанное, оно нормальному человеку, может быть, спертым удушьем бы показалось. А к старости и оно исчезает, старость - без дураков, все видит как оно есть... Холод один и одиночество.

* * *

Народ... что же это такое? Это вечный страх в тебе перед силой безумной и жестокой - стихией природной. Или ужас среднеарифметического сознания, чуждого, "закрытого" (не достучаться), но опять же в тебе, в твоем представлении. А так... ничего нет. Никакого народа. И вообще слово "народ" всегда возникает рядом с этой безумной идеей справедливости. Причем в нашем варианте - это: сколько тебе, столько и мне. И довольны, если обоим - ничего. Поэтому этим народом "бухают друг друга" при дележке. Где "народ" - там делят что-то, обыкновенная драка.

* * *

* Кстати, с этими равенством и справедливостью не все так просто. Поскольку нигде в природе и совместной жизни они не наблюдаются, откуда вообще могли появиться эти представления у человека? Попахивает чем-то высшим...

* * *

Эротический видеофильм. Секс на экране отвращения не вызывает, а для нашей диковатой молодежи, может быть, и полезен. Но непереносимое отвращение вызывает то, что это склеено сюжетом. Само существование сюжета. (Очевидно у меня брезгливость только эстетического плана, точнее - литературного). Невыносимо видеть, как сюжет подползает к очередному совокуплению, как скрипят мозги сценариста в поисках повода для акта. Гораздо милее для меня было бы, если бы режиссер вывел всех актеров и, зевнув, сказал: "за работу, ребята", и те занялись работой, а оператор добросовестно и изощренно все отснял. Так что, порнография, по мне, приемлемей "художественности".

* * *

История России: то живет при монголах, то сама ими становится. Неудивительно, что все ее боятся.

* * *

Ада мне говорит: "Папа, а вот, сердце, которое бьется - это кусок Бога?" Я отвечаю: "Ну, в каком-то смысле - да." Она подхватывает: "Ну да, в том смысле, что оно бьется, подсказывает правду."

* * *

Власть - это иллюзия управления жизнью, реальностью, смешное богоподобие. "Будет так, как я сказал". Это недостаток ума и воображения, потому что не видеть, что все устраивается совсем не так, как ты сказал, может только опьяненное и ограниченное сознание.

* * *

Что такое теперешний повальный интерес к "пришельцам" и экстрасенсам? Это жажда целостного миросозерцания, "последней причины". Пришелец, этот нелепый кентавр Бога и науки, как ни странно, вполне утоляет эту жажду для поверхностного сознания.

* * *

Во всех случаях, когда человек (чаще политик или журналист) берется представлять "народ", "народное сознание" - дело нечисто. Что уж говорить о журналах, которые размахивают этим словом - ясно, что собралась компания разбойников, пусть и совершенно искренних, хотя после нашего опыта у искреннего человека язык не повернется выговорить слово "народ". Разве что он дурак.

* * *

Слава Маяковского держалась на неразличении смелости и наглости. Дело в том, что в истинной поэзии всегда требуется особого рода смелость - не ползти по логической дуге, пусть и глубокого размышления, а скользнуть по невидимой кратчайшей тетиве, предельно кратко сомкнув посылку и вывод. Ради этого используется что угодно: и неожиданная ассоциация, и неологизмы, и звукопись, и заумь, но все это органично, когда мы чувствуем (не обязательно понимаем) блеск этой тетивы, мелькнувшей в голове поэта. То есть, смелость поэта вынужденная, он чувствует напряжение между сведенными концами "далековатых" (для логики) истин и разряжает их словом. Если же превратить эту смелость в формальный прием, как это сделал зрелый Маяковский, поэтическая сила останется, но за счет наглости, а не смелости. Этот нюанс чувствовали и современники-поэты, но заменяли суть толками о продажности, а потом идеей "расплаты-самоубийства".

* * *

Что дает силу жить неверующему? То же, что дает смысл жизни ребенку - надежда на конфету вечером или еще какое-нибудь удовольствие. Можно, конечно, сказать, что и для верующего Бог - огромная "конфета", но это уже зависит от духовного опыта. Затмение удовольствий, страстей, не имеющих в принципе разрешения: "тугое плоти натяженье", как сказано в стихе.

* * *

"Искусство не боится ни диктатуры, ни строгости, ни репрессий, ни даже консерватизма и штампа. Когда это требуется, искусство бывает узкорелигиозным, тупогосударственным, безиндивидуальным и тем не менее великим. Мы восхищаемся штампами древнего Египта, русской иконописи, фольклора. Искусство достаточно текуче, чтобы улечься в любое прокрустово ложе, которое ему предлагает история. Оно не терпит одного - эклектики." (А. Синявский) Не совсем точно, эклектику тоже терпит. Не терпит лжи, т.е. неверия или цинизма творца. Просто в эклектике это чаще встречается.

* * *

Ада слушает рекламу и спрашивает: "Пайка это жена паяльника? - "Нет, пайка это то, что делает паяльник. -"Значит, это его мама?"

* * *

Пастернак: сознание насилует хаос, овладевает им, заставляет поверить, что он таков. Восхищение вызывает ложное открытие - оказывается у хаоса есть законы, хаос-то вовсе не хаос. Чудо, собственно, в гениальной вере самого Пастернака, каждый раз "открывающего" законы хаоса. Поэтому смешные "святочные" совпадения в его романе, шитые белыми нитками для ироничного читателя, на самом деле апофеоз этой веры Пастернака: в любом хаосе - природном, социальном - концы сходятся. Он играет роль Бога в своей Вселенной, в придуманном им хаосе.

* * *

Мысль усвоенная, прочитанная в отличие от мысли рожденной, пусть и не новой, не имеет того, что и составляет ее главную ценность - индивидуального привкуса. Это, как с солью, можно всячески описывать эти кристаллики, но "соленость соли" не описать, и каждый ее чувствует по-своему. Потеряв индивидуальный вкус, мысль становится злом, поскольку воспринятая абстрактно, без "солености" оборачивается либо просто глупостью, либо руководством к действию, либо - чаще всего - тем и другим вместе. Вина высказавшего мысль ( на которого рано или поздно обрушиваеся ненависть за непрошенных последователей) только в том, что он ее высказал. Серьезная вина, но ведь это почти инстинкт - высказать родившуюся мысль. И только в истинной поэзии мысль не лишается своего привкуса, поскольку слово одновременно и значит что-то, и самим звуком становится им. Но для этого нужно понимать язык поэзии, ведь умудрялись и у Пушкина вычленить гражданские мотивы...

* * *

В. Распутин возмутился фразой Л. Толстого: "Патриотизм - последнее прибежище негодяя". Я его понимаю. Кому хочется быть негодяем! А приходится. Люди, кликушествующие о патриотизме, имеют в виду не любовь к окружающему, а ненависть к тем, кто якобы такой любви не имеет. Для христиан это, по меньшей мере, странно. Так что, Толстой все-таки прав.

* * *

* У искусства есть своя линия развития, и она ведет к искусству все более личностному. Если прежде художник стремился сообщить нечто, надеясь быть понятым (а все лично-несообщаемое было в нюансах), то начиная с Джойса, художник дает понять, что у него есть свое поле ассоциаций, куда другой проникнуть до конца не может, и это-то становится главной ценностью, мы ценим другого за то, что он другой, а это глубоко личностный принцип. Вопрос только в том, не случается ли это с искусством на излете любой цивилизации. Но, либо мы не можем проникнуть в личностный принцип былых цивилизаций, либо до такого развития личностного принципа они все-же не доходили.

* * *

Когда судят о Пастернаке в связи с его отношением к эпохе, к Сталину и власти, не понимают, что он Франциск Ассизский XX века. В его глубинном взгляде все порочное и искаженное могло преображаться в один из путей духа, который веет, где хочет и во славу которого может происходить то, что человеческому разуму кажется ужасным. Таково печальное свойство разума и воображения, что они обращают внимание на сильные контрасты и изгибы в событии, упуская золотые слитки "обыденности". Практически они слепы, поскольку различают только яркие свет и тьму. И зрячий человек, типа Пастернака, оказывается редкостью, которую вряд ли и оценили бы, если бы не бьющая новизна формы, кстати, построенная на том же контрастном принципе внешне (и потому воспринятая), но несущая весть о всей гамме цветов (что воспринимается гораздо реже).

* * *

Эдакий жизнерадостный, пошловатый народец - "окэйцы". И все-то у них хорошо.

* * *

Великий писатель всегда Великий провокатор. Он провоцирует на жизнь.

* * *

Лихачев пишет о двух чертах национального характера, которые приписывают русским: врожденном рабстве и стремлении к крайностям. Первое он считает мифом, да это, по-моему, и не черта характера, а все-таки социальное состояние. Второе - в зависимости от вектора рождает преступность или духовность. И опять-таки это нельзя назвать существенной чертой характера. Вообще-то, национальный характер - это что-то такое, о чем как только начнешь говорить, так и ошибешься. И все же, если попытаться назвать коренную черту русского характера, я бы ее определил так: не жаль своей жизни, а значит и чужой, да и вообще ничего не жаль. Что-то в этом страстное и запойное, " с гиканьем и свистом..."

* * *

Мне кажется, Пастернак чувствовал себя в жизни, как мы изредка в лесу или в парке при хорошей погоде. Это состояние перелилось в его прозу и потому смешны все эти споры о литературных достоинствах "Доктора". Я сижу в парке, щебечет птица и что мне за дело, о чем она щебечет, она всегда щебечет о главном, лишь бы я слышал этот щебет.

* * *

Самый показательный эксперимент, что бы ты стал делать, если бы знал, что через пару часов умрешь. В юности я бы сел записывать что-то, кажущееся прекрасным, позже - напился бы с друзьями, а сейчас, скорее всего, принялся бы за уборку. По-моему это лучшее, что можно сделать - убрать за собой.

* * *

Самый большой вред приносят народу те, кто говорит, что любит его и, может, действительно любит.

* * *

Глупое ощущение, что человек - фантомное существо, да и растения, и звери, а настоящим существованием обладают бактерии и вирусы. Все живое - сфера их обитания, их дом, который они часто, совсем как люди, губят непомерной вспышкой эгоизма. Чего же тогда стоит культура человеческая? Сфера разума - это фантом фантомов?

* * *

"Дала - не кайся, легла - не вертись", - эта русская пословица поражает не только нравственной констатацией, но и (ее вторая часть) весьма своеобычным взглядом на идеал секса.

* * *

Есть коренное отличие между нашей и западной ( в основном протестантской) ментальностью, и различие это в отношении к факту. На Западе факт - есть факт и никто не ставит его под сомнение. В России отношение к факту романтическое. сентиментальное или инфантильное: " Я не хочу, чтобы было так...", факт как бы обладает оболочкой, в которой витают наши чувства. А столкновение с непреложностью факта рождает страдание или ярость протеста, из которой произошли все наши бунты и революции. При таком отношении к факту все мечты о демократии и праве - глупая иллюзия. Какое право, если я не хочу , чтобы было так! Но есть и что-то творческое при таком отношении к факту, его небезнадежность и неокончательность порождает пространство, в котором возможно жить душе... Кстати. это похоже на ветхозаветное отношение, когда перед фактом смирялись только, если он исходил от Бога, да и с Богом, бывало, боролись...

* * *

Смешно, но самоощущение человека в жизни целиком зависит от точки отсчета. Если он сравнивает с другими людьми, да и с собственным опытом, который накапливается с годами, может возникнуть ощущение собственной значительности, силы. Другие ведут отсчет от совершенства, истины, Бога и тогда перед ними предстает вся пропасть, отделяющая его от них, рядом с которой все различия в достижениях и опыте, которые так ценят люди, совершенно несущественны.

* * *

То, с чем борешься, проще полюбить, чем продолжать бороться. И плодотворней.

* * *

От нас остается миф - если что и остается. Мы все неизвестные солдаты, особенно те, кто известен. Мандельштамовские "Стихи о неизвестном солдате" - об общей судьбе.

* * *

Не стоит забывать, что критика и литературоведение занимаются скорее проблемами читательского восприятия, чем творчества самого по себе, и только настоящий художник понимает и ощущает другого художника. Поэтому правильнее говорить не "история литературы", а "история восприятия литературы".

* * *

Сколько статей написано о "Борисе Годунове"! А Веничка Ерофеев в своих "Петушках" походя заметил: "Не знаем же мы вот до сих пор: царь Борис убил царевича Димитрия или наоборот?" И этим все сказано. Вообще странно, что Шекспир и Пушкин, при всей их динамичности и сосредоточенности на "действии" читаются, как гимн недеянию. Потому что они прослеживают результат действия до конца, они показывают, как "мертвые хватают живых", как последствия любого поступка приводят к трагедии, и намерения - только хор, оттеняющий ужас безусловности механизма причин и следствий. Получается, что это самая монашеская литература для умеющего читать.

* * *

Похоже, что самая перспективная линия русской прозы та, где лирика прячется в расщелинах гротеска. Эта линия от "Мертвых душ" до Венички Ерофеева (через Булгакова, Платонова) привлекает даже не слишком подготовленного читателя своей гротесковой стороной, поскольку гротеск - это деформация, странность и волей-неволей останавливает взгляд. Литература чистой линии - Пушкин, Лермонтов, Толстой, Чехов - гораздо труднее для восприятия, скучнее, но и выше. Нужно учесть, что авторы гротескного ряда - игроки и фокусники, язык у них обнаруживает свойства самоценные, как ожившая колода карт, в то время, как у вторых важно, чтобы то, о чем говорится, интонационно совпадало с тем, как говорится.

* * *

А. - чрезвычайно редкое явление, когда сошлись всеобъемлющая культура и напряженное экзистенциальное ощущение бытия, вещи, обычно мешающие проявиться друг другу, поскольку экзистенция заносчива и в откровении своем с презрением относится к постепенности, с которой идет накопление культуры, а культура сушит экзистенцию своей подозрительностью к вторичности ее откровений.

* * *

Беллоу "Герцог". Стаккато узнаваемых состояний мыслей, чувств. То, с чем борешься отвратительно пролазит в произведение. Не говоря уже о том, что проповедуешь. Ни с чем не борись в литературе. Только вглядывайся и показывай.

* * *

Никакой ум, талант, блеск не спасают прозу, если в ней нет личной странности, своего вывиха. Бальзак и Стендаль. Первый гармоничен и блестящ, умен; второй - чрезмерен, громоздок, иногда надоедлив, но остался именно он.

* * *

Все теории, овладевающие массами, содержат элемент цикличности, либо свернутый в неизбежную повторяемость (индуизм, египетские идеи), либо разомкнутый в чаемом конце (христианство, марксизм). Кстати, теории с выходом из дурной повторяемости, более поздние, связаны, очевидно, с величайшим прозрением - монотеизмом. Но сама идея цикличности, очевидно, отвечает каким-то глубинным потребностям человека, может быть, самой структуре его разума или того таинственного, откуда он зарождается и поэтому кажется такой убедительной человеку. Отсюда успех теории Л. Гумилева, которая во многом возвращает к дохристианским кольцевым построениям, к самоедству безумного Нечто, называть ли его природой или космосом. Тут сказалась и великая усталость и разочарование от извечных неосуществляемых надежд и ожиданий.

* * *

Демократия - это диктатура способных, в том числе (и чаще всего) способных на мерзости. Это, может быть, более справедливая (если справедливым считать природный порядок, т. е., что волк ест зайца, а не наоборот), но ничуть не более нравственная, чем любая другая система. Но от общественного порядка глупо требовать нравственности, нравственность - дело личности.

* * *

Рембрандтовские старики - оправдание нашей жизни. Если можно обрести такой взгляд и такое лицо - жизнь небезнадежна, в ней есть какой-то смысл, пусть невыразимый.

* * *

Развитие личности состоит в отходе от крайностей, в чувстве меры, гармонии. Ведь и в сексе человека привлекает сугубо индивидуальная смесь стыдливости и бесстыдства, о чем гениально написал Пушкин. И только любовь снимает проблему меры, поскольку есть последняя крайность, где сходятся все противоположности и нет взвешивания.

* * *

Мне кажется, в становлении поэта необходимо пройти две стадии - первая: внимательное отношение к сложившимся в поэзии штампам и их разрушение, и второе: переход к новой гармонии и свободе уже без оглядки на штампы. Кто останавливается на первой стадии - являет собой нечто натужное и дисгармоничное, но искреннее и свое. Но бывает гораздо хуже, когда человек чувствительный к форме сразу приходит к свободной гармонии, не пройдя первой стадии, он невольно заимствует наработанные словосочетания и ритмы, и читателя захлестывает поток эклектики, в котором не разберешь что откуда, но точно знаешь, что откуда-то.

* * *

Болезнь. Серьезная болезнь - это нарастающее отторжение от мира природы, когда лишаясь постепенно движения, еды, легкости, ты понимаешь, как был связан с природой и как теперь отвержен - это перед тем, как полностью стать ею, лишившись воли и разума - единственных, оказывается, что тебя разъединяли с ней.

* * *

Мне кажется, что художники истово и ежедневно работающие в искусстве, делают это потому, что хотят полностью погрузиться в эту форму, этот язык и забыть об его искусственности и ненатуральности. Внутри любого состояния, языка - можно жить, чудовищны - переходы. Поэтому художники стараются погрузиться с головой, устать до изнеможения, чтобы не ощущать этих переходов, этого дикого несоответствия.

* * *

Лирика - стыдно, остальное - не нужно, - вот и приходишь к пустоте.

* * *

Мы имеем дело с мертвыми языками, даже если и знаем значения слов в языке, поскольку те нюансы, которые придавали тому или иному слову современники, то как они их употребляли - самое важное, а это, как раз, и теряется. А эти нюансы больше характеризуют общество, чем все предметы культуры и быта. Сейчас, скажем, таким неосознанным разоблачением общества является мат. Как например, употребляется слово "выебать". "Я его выебу", "ебет, как хочет", "начальник его выебал на славу", - мат раскрывает то восприятие любви, как насилия и только насилия, которое существует у людей. Одна сторона претерпевает, другая получает удовольствие от сознания насилия. И вся любовь...

* * *

Глубина человека зависит от знания, вернее ощущения того, как мало он знает и как велико все остальное, за гранью его понимания и возможностей. И поразительна плоскость "позитивистской" интонации часто умных людей, которых абсолютно не интересует то, что они не знают. При этом любое верное наблюдение опошляется, лишается глубины фона, сквозь него не просвечивает бесконечность...

* * *

Как эпигоны романтизма сделали смешным и неприемлемым все "возвышенное", так и современные "иронисты" в большинстве эпигоны обэриутов, добьются-таки, что нас будет тошнить от иронии.

* * *

Все время толкуют о пушкинской гармонии, как о чем-то самоочевидном. Но что это такое? Из чего эта гармония строится? Вот одно из удивительных его свойств: умение менять угол зрения, фокус. Только мы вжились в интонацию стиха и ждем окончания в том же роде, Пушкин неожиданно находит в себе силы сменить ее, и это открывает какие-то новые глубины. Вот "Поэт", сонет полный презрения к толпе, отвращения, но в последней строке вдруг "...и в детской ревности колеблет твой треножник". От презрения - к пониманию, почти снисхождению, как к детским шалостям. И тогда высота Поэта, его духа предстает в настоящем масштабе. Или "Жил на свете рыцарь бедный..." Без последней строфы это - автопародия на "Гавриилиаду", но последняя строфа своим простодушным лукавством меняет ракурс и возвращает духу необходимую "домашность."

* * *

Все, чем занималась наша удивительная империя, на что направлены были все ее силы - это остановка Времени, даже упреждение всякой мысли о нем. Все, что пахло Временем: современное искусство, упоминание о смерти, религия, просто независимое существование - считалось опаснее покушения на власть. Все это огораживалось плотиной, и когда по недосмотру надсмотрщиков или просто от их усталости и слабости в этой плотине обнаружились прорехи, а потом она и вовсе перестала возводиться, время вывалилось с таким напором, что события с их чарличаплинским дерганым ускорением вызывают изумление и смех. Более того, поскольку сознание этим потоком не задето, некоторые люди сами с изумлением наблюдают за своими мельтешащими руками и ногами, вытворяющими невесть что.

* * *

Бог большинства людей - это покой, нарушаемый небольшими удовольствиями. Потому что большие - опасны и хлопотны. И презирать их за это могут только неисправимые романтики - люди наиболее достойные презрения. Ведь стремление к покою одно из глубинных свойств человека, так он создан и, очевидно, это отражение (пусть искаженное, как все в человеке) того великого Покоя, который в основе мироздания.

* * *

Основного "своего" качества художник не знает, он как бы натыкается на него и узнает, как нечто родное, в процессе работы с формой. А потом это качество застывает в то, что мы называет Тютчев или Рильке.

* * *

Я подолгу пишу стихотворение не только потому, что ищу или добиваюсь глубины и объема. Мне еще и подсознательно жаль оканчивать, ведь пока оно не кончено, оно со мной, душа работает. А окончание - всего лишь момент тщеславия: можно показывать.

* * *

Творчество - парадоксальная вещь. Во всяком деле мы ценим умение, в творчестве как только ты что-то умеешь, нужно от этого отказываться, по крайней мере, если ты осознал это свое умение.

* * *

Чтобы последовательно прятаться от жизни (в общепринятом смысле) нужно иметь не меньше мужества, чем чтобы жить активно.

* * *

То, к чему мы сознательно стремимся в искусстве, что предпочитаем, обнажает наши несовершенства, глупость, ограниченность с беспощадной резкостью. И только то, к чему мы вовсе не стремились, что контрабандой пролезло через таможню сознания, но что воистину твое, настолько твое, что ты никакими силами не можешь увидеть это качество со стороны, как свои мозги, возможно, и является твоим искусством в собственном смысле этого слова.

* * *

При чтении Пастернака, возникает обманчивое ощущение, что гениальность - это заурядное явление.

* * *

Для внимательного и чуткого читателя важны не мысли, высказанные автором, пусть и близкие ему, а то, что является самой сутью автора и постигается через энергию фразы, ее паузы, ритмику - вот где не спрячешься. К. часто раздражает декларацией и иллюстрацией того, что являлось самой сутью пастернаковского ощущения жизни - что Бог и красота, как доступная человеку форма Его проявления в жизни, трагичны и прекрасны. А собственная его (К.) поэтика всеми своими фибрами раскрывает, что радость для него не органична, что "прекрасность жизни" это спасительная мысль, но не изначальное ощущение. Отсюда "радость через силу", через мысль, которую он старательно прячет в "облатку" искусства, выбрав себе мандельштамовскую поэтику, всю построенную на отсутствии изначального отношения к жизни (сформулированного), но никогда - пастернаковскую. Может быть, это происходит от подсознательной боязни обнаружить исток своей поэзии.

* * *

Любая глобальная теория - всего лишь рационализация наших первичных чувственных предпочтений.

* * *

Очевидно и научная теория, и искусство - формализация какого-то мироощущения, разлитого в это время, в полном смысле слова - Духа времени. Иначе чем объяснить, что важнейшей новизной и Пруста, и Кафки (и может быть единственным их объединяющим) было открытие относительности существования в зависимости от момента восприятия (который играет роль психологической точки отсчета) при полном незнакомстве их с теорией Эйнштейна. Иногда в искусстве открытия такого рода происходят раньше, чем в науке. Так, теория синэргетики, ставшая теперь таким же мировоззренческим "объяснителем", каким была когда-то теория относительности, в частности, теория бифуркации, говорящая о том, что развитие событий в некоторых точках принципиально непредсказуемо, была, как метод, использована уже обэриутами в 20-30 годах. Интересно, что почувствовали и оценили их как раз тогда, когда разрабатывалась теория синэргетики, в 60-х.

* * *

Самое главное у обэриутов - полное отсутствие психологизма, взгляда изнутри. Человек рассматривается как метафизическая точка, удаленная в бесконечную даль. С этой точкой проводится ряд операций логического и абсурдного характера. Эффект смешного достигается клоунским приемом: у клоуна часть тела или одежды не подчиняется человеку, у обэриутов метафизическая точка - человек - не подчиняется логике. Только вначале, столкнувшись с этими текстами испытывавешь восторг, но потом понимаешь, что это доведенный до логического конца толстовский прием остранения, но если у Толстого это только момент и угол зрения (один из многих), то здесь это почти догма, схема, которую легко применять к любому сюжету, что и делается многочисленными подражателями.

* * *

Фраза с ужимкой. Родоначальник, несомненно, Гоголь, у которого этой ужимкой лепится еще один герой - рассказчик, всякий раз другой, в зависимости от общей интонации и темы. Но только у Достоевского фраза с ужимкой приобретает навязчивый характер монолога одного и того же рассказчика, меняющего разве что темп, но не саму ужимку. И, наконец, у современных прозаиков осталась одна ужимка, пустой тик без лица, танец вводных слов и междометий.

* * *

Какие претензии у меня к К.? Образно-физиологические. Он пьет бытие вприкуску. Я чувствую, как он держит под языком наполовину истаявший кусок сахара, добавляя сладость к очередному глотку (жизнь все-таки прекрасна, хотя... ). Раскусил бы, черт возьми, и кончился этот полусироп!

* * *

Независимо от владения языком, писателей можно разделить по их отношению к описываемому факту, событию. Для одних событие имеет самодовлеющее значение (а значит есть события важные и неважные, интересные и неинтересные сами по себе - коренная болезнь плохих писателей), для других - событие это всего лишь нечто, отражающееся в сознании героев и только тем интересно, что помогает выявить это сознание полней. Писателями, способными пережить свою эпоху, являются только вторые, от Софокла до Пруста, а первые интересны только современникам. Кстати, обэриуты довели этот интерес к факту до предела, у них нет ничего, кроме события, никакого его отражения в акте сознания, можно сказать, они довели это до пародии - и только, поэтому интересны, как крайний случай, наивно обнажающий ущербность такого сознания.

* * *

Великий писатель в каком-то смысле, даже нравственном, Протей. Отражение события в сознании через его анализ так интересны и Шекспиру, и Прусту, что у них нет времени и места для отношения к самому факту бытия такого героя, пусть негодяя, в то время, как у Тургенева (и тем более у Трифонова) мы ясно знаем, какому из своих героев они бы не подали руки.

* * *

Природе насадить нас на иголку боли, как жука, ничего не стоит, - и вот, кроме этой оси ничего не существует...

* * *

Потеряла детственность.

* * *

Что такое Пруст? Полное собрание любимого. Любимого Прустом. Что, в моей жизни было и есть меньше любимого? Скука и невнимание - вот основные пожиратели любимого...

* * *

Постоянный крах кажущихся весьма разумными проектов обустройства общества наводит на странные мысли. Получается, что все, что мы можем придумать в социальной области - сплошная дьявольщина. Можно сказать, что Дьявол внушает нам мысли о должных путях человечества (а, может быть, и любые мысли?). Но если есть Бог и он для чего-то позволил нам иметь сознание, то Дьявол - Его орудие. Может быть, нет другого способа привести человека туда, куда он должен придти? Не в этом ли глубинный смысл истории о грехопадении - через соблазн и зло идет человек к истине, потому что иначе не получается: находясь в истине, человек ничего о ней не знает, а зачем-то ему нужно о ней знать. Может быть, Дьявол - это имя Бога тогда, когда человек не может своим двумерным сознанием принять путь, ведущий его туда, куда ему должно идти? Впрочем, все это уже было в истории ересей, и ни к чему хорошему не привело.

* * *

Интересно, что какие-то общественные события, волею случая совпавшие с творческой активностью художника, могут оказаться так крепко связанными в сознании этого художника с самим актом творчества, что для того, чтобы развязать этот узел, художнику требуется немалая зрелость, время и т. д. Так, "Доктор Живаго" во многом посвящен изживанию в себе Пастернаком романтического восприятия революции, совпавшей с каким-то чудом внутренних открытий, следы которых остались в "Сестре моей жизни" и прозе.

* * *

Киркегор, Шестов, Голосовкер ставят проблему так: абсурд или закон, вера или разум, оргиазм или число. Вроде бы, все верно, чувственно я на стороне их выбора в пользу веры, откровения, абсурда. Но, внимательно присмотревшись, задаешь вопрос: кто поднимает бунт против разума? Не сам ли разум? Во всяком случае, все бунтари, начиная с Киркегора, отдали серьезную дань разуму. Порой они кажутся разумнее тех, кого опровергают, как поборников ненавистного разума. Может быть, все-таки неверно поставлена проблема или существует путаница в терминах и разум Сократа и Гегеля не одно и то же, как то думает Шестов? Для художника проблема осложняется вопросом формы и вкуса. Если отбросить гениев, представители "разумной" части человечества с точки зрения вкуса производят более приятное впечатление, чем "самовыражающиеся интуиты". Достаточно представить себя окруженным шаманствующими поэтами и "пророками" всякого рода, чтобы кинуться к разуму, как к спасительному островку. И все-таки, сама проблема скорее всего не существует. В высших своих проявлениях, у Христа и Сократа, например, разум интуитивен, а интуиция разумна, так что оппозиция эта существует только на уровне "профессорского" разума и "шаманской интуиции". Чувствуя это, Киркегор не открещивался от "разумного" Сократа, за что ему выговаривал Шестов. Ведь в самом деле, показывая чудеса диалектики, Сократ как бы иронизирует над тщетой разума, прислушиваясь к своему "демону", а Шекспир и Мандельштам темными дорожками видимой несуразицы выходят к ослепительным просветам сознания. Может быть, интуиция в этих случаях и первична, но разъять разум и откровение здесь не удастся. И слава Богу!

* * *

Смысл разделения властей при демократии: безумием остановить безумие. И это лучшее, что могло придумать человечество. Таковы, очевидно, коренные пороки разума.

* * *

Всякий настоящий поэт пишет роман в стихах. И это отнюдь не поэмы, и даже не "Евгений Онегин", а пунктир лирических стихотворений, который обозначает контуры того романа, который мы называем Пушкин, Тютчев, Баратынский или Мандельштам. В этот роман входят и отрывки (но только отрывки) из поэм и романа.

* * *

Только у нас можно пересесть с члена негра в кресло председателя национально-патриотической партии, как это удалось Лимонову. Или это действительно одно и то же?

* * *

Все произведения автора для внимательного восприятия являются оптической системой, которая фокусируется в одной области, в области сокровенно важного для личности автора. Если этого не происходит, значит произведение всего лишь плод "холодных наблюдений", но не "сердца горестных замет", если, конечно, это не просто бездарно. Но вот, в случае Хлебникова просто поражаешься - все гениально и абсолютно не фокусируется, а значит и внутренне не приемлемо. Сомневаюсь, что возможно любить Хлебникова, как любят Пастернака или Мандельштама. То же самое для меня с Булгаковым, правда, гениальность тут не так бесспорна, как у Хлебникова.

* * *

Вьются критики вокруг набоковской "Лолиты" и никак не поймут простую вещь - это действительно один из лучших романов о любви, поскольку в нем самой фабулой показана невозможность осуществления любви в нашей жизни. Любовь - дар, оживляющий все, но попытка осуществления безнадежна. Целостность чувства любви дробится об углы вещественности от психических до размерных несоответствий. И тот крайний случай, который заложен в самом сюжете "Лолиты", как удачная метафора в стихе, мгновенной вспышкой высветляет саму суть любви во всей ее невозможности.

* * *

В странной ситуации находится человек. Если известие, что он умрет завтра парализует его, что он умрет через год, заставляет лихорадочно искать спасения, а известие, что умрет через 40 лет - облегченно вздыхать, то что стоят все знания его и книги им прочитанные (99% которых теряет смысл при том самом известии и оказывается были просто развлечением, ничем не отличающимся от детективов) и все его, так называемые дела, которые, вроде, необходимо сделать. С "делами" получается еще смешнее, получается, что он торопится осчастливить людей (или уж все человечество), которых он не знает, жизнь которых никому не известна, и что им будет нужно - большой вопрос. Т. о. все, что так торопится сделать человек - это оставить отпечатки своей души, побольше наследить в этом мире - и зачем? Чтобы эти следы совпали с чьими-то другими? Ну, допустим совпали. И что? Стоило ли так усердно отмечаться? Понимаешь Кафку, который захотел все эти отметины уничтожить, может быть, у Гоголя было то же самое. Желание убрать за собой. Чтобы было чисто и пусто. Даже Бунин понимал, что "легкое дыхание", которое растворится в воздухе - самое большое творчество, Божий дар, но простил себе извечную тягу человека запечатлеть свое имя и оправдал ее в "Бернаре" хорошо сделанной работой. Хорошо сделанная работа перед лицом Небытия может быть утешением, но не оправданием. Чувство Кафки честнее.

* * *

Большого художника, все-таки, отличает не стиль и талант - это вторично, а энергия видения. Когда все полно смысла, мир как бы наведен на резкость, и все сразу появляется в языке искусства. Тогда исчезают заботы, страхи, тоска художника, короче: его эго. Он совпадает с бытием. В каждой строчке Толстого, Джойса, Пруста есть эта энергия видения. Но когда она становится темой искусства, как у К., это совсем не значит, что она есть в самом искусстве.

* * *

Нежелание умирать напоминает каприз ребенка. которого не отогнать от телевизора, когда показывают мультик, который он видел тысячу раз. И всякие стенания по поводу "новых замыслов", которые не успеть, не более чем инерция пошлости. Поскольку, когда угроза непосредственной, близкой смерти отступает, мы возвращаемся к прежнему ритму, в котором привычное и приятное куда важней "новых замыслов".

* * *

Чем еще замечателен Пруст, - тем насколько он расширяет для каждого понятие "своего". Своим мы считаем личные впечатления, воспоминания, но оказывается все, буквально все вокруг, если внимательно и тонко вглядеться, станет своим: и то неприятное и смешное, что мы выбрасываем из воспоминаний, и то, что "не нравится", все это обладает не меньшей ценностью, настолько же "свое", как и те впечатления, что мы избирательно храним, как лучшие, существеннейшие в жизни.

* * *

Неужели всегда люди, в большинстве своем жили, как сейчас, пытаясь обмануть жизнь, т. е. получить как можно больше удовольствий, как можно меньше заплатив? Вот человек заболевает, ему кажется, что он может умереть, и не описать ту горечь и отвращение, какие он испытывает к так прожитой жизни. Но вот пронесло, он выздоравливает, в очередной раз он надул жизнь и можно возвращаться к своим удовольствиям. И даже старость, когда в прятки с жизнью и смертью не поиграешь, не вразумляет теперешних людей. Что же, остается только "новый потоп"? Или он уже произошел, а мы и не заметили и те, кто живет сейчас уже не люди в том, библейском смысле, умеющие говорить с Богом?

* * *

Проза Мандельштама, вызывающая у всех такое восхищение, мне претит. Он как бы все время говорит последнее слово, т. е. судит. Там, где речь идет о поэзии, о творчестве - это еще уместно (хотя и с оговорками), но там, где речь идет о людях, все получается пафосно и лживо, хотя внешне ярко. Так что, ярость Цветаевой по поводу "Шума времени" мне понятна.

* * *

В переходе на Невском стоит рыжий человек и поет "Подмосковные вечера". Старается, поет с руладами и переливами, видно, изрядно голоден. Эта вечная проблема денег. Деньги - это некий метафизический объект без запаха и звука, который вечно перемещается, так что гнаться за ним бессмысленно (по крайней мере, таким, как я), поскольку если стоишь на месте, они могут придти к тебе с той же вероятностью, что и при самой бешеной погоне. Но есть люди, которые умудряются чуять их запах.

* * *

История человека, человеческой души - это борьба эгоизма, желания жить во что бы то ни стало с растущим пониманием, что "если зерно падши в землю не умрет, то не даст плода".

* * *

Две строчки из Бродского афористически определяют мир внутренний и внешний. Социальные пристрастия, которые я вполне разделяю, точно выражены в "Письмах римскому другу": " Но ворюга мне милей, чем кровопийца". Если действительно существует "мистическое отношение евреев к крови" (что-то такое у Розанова), то - вот оно. Вторая строчка, определяющая мир внутренний: "За рубашкой в комод полезешь - и день потерян". Кто этого не знает, тому не объяснишь, как это точно.

* * *

Когда серьезно заболеваешь, так, что подходишь к границе между жизнью и смертью, осознаешь, что жизнь целиком состоит из "лишнего". А "не лишнее" вот это выживание на грани, на что уходят все силы.

* * *

Когда читаешь Кафку, поражаешься его бдительности. По сравнению с ним даже талантливые писатели кажутся расслабленными, спящими. Все время впереди того, за что хватается, как за очевидное, пошлый ум даже умных людей, и при этом постоянно имея в виду свою вину и возможность (даже неизбежность) ошибки.

* * *

Несчастье - освобождение для тех, кто дорос до этого.

* * *

Самая гремучая смесь в человеке - глупость с претензиями.

* * *

Чем все-таки прекрасна Наташа Ростова - она олицетворение творческого начала самой жизни, в ней не выпирает ни одно качество - ни ум, ни красота, - только живость, только безошибочность реакций, даже в ошибках с человеческой точки зрения.

* * *

Тот ужас, который окатывает меня при признаках скорой смерти, лучше любых рассуждений свидетельствует о том, что жизнь прожита неправильно. Можно ли было ее прожить правильно - другой вопрос.

* * *

Секретарь французского посольства Вогюэ, познакомившись с Достоевским, записывает: "Любопытный образчик русского одержимого, считающего себя более глубоким, чем вся Европа, потому что он более смутен". Блестящая характеристика. Как здесь уловлено наше обыкновение смутное принимать за глубокое! Не коренится ли нелюбовь и недоверие к французам в русском обществе, начиная с Пушкина, в опаске ясно видящего, рационального галльского ума, той опаске, что есть у всякого больного перед рентгеном, который ясно укажет болезнь. И все же, все же... Бывают редкие случаи, когда смутное и глубокое совпадает. Все бывает.

* * *

В "Старосветских помещиках" - предельное чувство любви к бытию, можно сказать, беспредельное доверие к Богу, о котором не упоминается, но который так славно устроил этот мир с его обедами, подушками, послеобеденным сном и прочим.

* * *

Люди, мобилизующие творческую энергию на "преодоление себя", преодоление своих симпатий, природных склоностей (первые примеры, которые приходят на ум: Ницше, Вагнер, Маяковский) - мне не слишком интересны. Вернее, интересны в той мере, в какой это преодоление у них не получилось. А ведь все равно не получается, как ни пыжься, все равно лезет природное, как лирика у Маяковского, как обжигающая чувственность у Л. Толстого. Не лучше ли направить энергию на подыскание адекватной формы для выявления своего природного, пусть это выходит странно и мучительно, как у Рильке и Кафки, но именно в этом я вижу подлинный героизм. А в попытках "преодоления", в которых многие видят титанизм, я ощущаю детское желание спрятаться от себя, одеть маску, которую легче полюбить.

* * *

"Хорошие стихи, прекрасные стихи, красивые стихи - все это вовсе не признак настоящего поэта. Признак настоящего поэта - только сама поэзия. "Неожиданное" в поэзии - это вибрация самой поэзии, а не неожиданность приема. Различие это совершенно точное, но как отличить одно от другого, не знает никто." Н. Мандельштам "Моцарт и Сальери"

* * *

Сегодня в вагон метро зашла черная старуха (а может, не старуха - что можно понять в этом немытом, распухшем теле, завернутом в какую-то рваную попону, тренировочные брюки и культи башмаков) и пробубнив что-то непонятное, двинулась по проходу с протянутой рукой. Запах от нее шел неимоверный, самых брезгливых как ветром сдуло, и вокруг нее образовалась пустота. И никто не дал ни гроша. При том, что явные пройдохи с детьми, бойко оттарабанив текст насчет беженства, собирали сотенные бумажки горстями. Мы предпочитаем быть обманутыми, если сохранена иллюзия пристойности и не воняет реальностью.

* * *

Как Толстой презирает Элен видно хотя бы из того, что на описание ее смерти он пожалел тот дар, которым пронизано не только любое описание смерти в "Войне и мире", но и всякий образ, связанный со смертью (например, Андрей видит старика, который сидит одиноко и неподвижно "как муха на лице дорогого покойника"). О смерти Элен просто упоминается не без сарказма, он просто расчищает дорогу сюжету (женитьба Пьера и Наташи). Это, я думаю, связано с его (Толстого) ненавистью к этому образу, как к живому человеку, воплощению всего, что он презирал и ненавидел.

* * *

Жизнь Пушкина - это какая-то особая насыщенность, как будто время сгущалось возле этой стремительной фигуры. Даже смерть его - это стиснутое в два дня заболевание, которое в другой жизни расстягивается на годы и проявляет себя медленным распадом организма.

* * *

Поразительно чувство меры у Толстого, чувство ритма. Вот описание смерти Пети Ростова: Денисов, склонившись над трупом, вспоминает его фразу об изюме и "с лающим звуком отходит в сторону". Можно было бы закончить главку или найти еще какие-то пронзительные детали. Но Толстой добавляет только: "В числе отбитых пленных был Пьер Безухий", и эта почти статистическая информация почему-то поразительно усиливает эффект предыдущего описания.

* * *

В роли дурака, упрекающего женщину в том, что она его не любит.

* * *

Эти разговоры о том, что русская литература породила революцию и большевизм, о вине интеллигенции в терроре. Все это подается, как великое прозрение. Не понимаю, зачем так сложно и узко выражать мысль, известную еще от Лао-цзы, что всякое деяние есть зло. Если литературу рассматривать, как деяние (а так она всегда рассматривалась у нас), то результат и не мог быть иным. И мы любым своим действием закладываем будущее зло. Все это неизбежно, и дело не в этом. А дело в охоте рассматривать литературу, как деяние, искать связь между необходимым для художника высказыванием здесь и сейчас и будущим злом. В этом есть что-то неискоренимо порочное, как в подглядывании за интимной жизнью Творца, которая и есть история. Да и все связи, которые мы прослеживаем, какое отношение они имеют к реальности - это упражнение разума, и только.

* * *

В слове "невроз" нервно переставлены "р" и "в". В самом деле, должно бы быть "нервоз"?

* * *

Все сейчас мне представляется примерно так: есть некий поток, континиум, дрожащая сеть - выбирайте кому что по вкусу, но главное его качество - важность всего, неделимость, существование как целого. Человек выхватывает из этого неделимого что-то, что называет событиями, фактами, что уже является иллюзией. А культура - это традиция отношений к этим фактам, т.е. иллюзия иллюзии. Но порой она может так осветить эти "факты", окружить их такой аурой, которая позволит ощутить то неделимое, целое, что стоит за ними. Это и есть чудо поэзии, которого достигали такие разные художники, как Пруст, Рильке, Кафка, Джойс, Толстой и Мандельштам и, конечно, библейские мудрецы.

* * *

Можно сказать, что поэт пишет романы языком для посвященных. Тот, кто не сумеет увидеть в двух строчках Мандельштама: Я к воробьям пойду и к репортерам, Я к уличным фотографам пойду... романа о щемящем одиночестве и в то же время счастливом равенстве со всем живущим - тот не читатель поэзии. Впрочем, и не читатель прозы. Потому что на своих вершинах проза достигает такой же емкости в передаче внятной невнятицы жизни.

* * *

Следующее поколение советских блядей будет жить при феминизме.

* * *

Молодая женщина, обнаженная, смотрит на себя в зеркало перед любовью с чувством: "Как бы я была счастлива на месте этого мужчины любить такую женщину".

* * *

Большинство поэтов - нищие, выпрашивающие милостыню любви. "Полюбите меня, я хороший," - вот все, что есть в их стихах. И это было бы не так уж плохо, если бы они осознавали это.

* * *

Теория Л. Гумилева если и верна, то только в прошлом. Кажется, человечество (или Промысел) сделали все (усложнением структуры общества, развитием информации), чтобы "пассионарии" ничего не могли изменить. В этом смысле демократия великая победа субпассионариев, мещан, нормальных людей. В самом деле, в противостоянии огромной машине власти (при современном состоянии оружия и информации) смысла нет - сомнут; прорвавшись же к власти, любой пассионарий вынужден будет действовать так, как хотят субпассионарии, т. е. опять же выхолощенно. Вот и остаются полем их деятельности маленькие разбойничьи регионы, типа Кубы или Чечни. Но никогда уже они не смогут обрасти комом соратников и обрушиться на весь мир, подобно Чингисхану.

* * *

Начало Библии (Тора) потрясает бездной событий, заключенной в каждом слове. Такое впечатление, что мир развивался по пути разложения, так что в конце концов мельчайшее действие (или даже бездействие) стало сопровождаться бездной слов, и все устали.

* * *

Иногда я встречаю такое непонимание языка и культуры для меня (и нескольких друзей) естественных, как воздух, какое было, очевидно, у древнеегипетского пахаря по отношению к жрецу. Разница в том, что жрец считал это естественным и гордился таким положением, ни минуты не сомневаясь в ценности своих познаний, в то время как мы зависаем над пустотой и склонны усомниться не только в ценности, но и в реальном существовании "своей" культуры. Может, это только так... ужимки...

* * *

Жить - это становиться все бессовестней.

* * *

Право на настроение имеет в семье кто-нибудь один. И именно он - глава семьи. Те семьи, где каждый имеет это право - обычно распадаются или существуют в бреду тлеющих конфликтов.

* * *

У Достоевского есть в "Бесах" Маврикий Николаевич, существо безропотно обожающее Лизу, готовое простить ей любую измену ради того, чтобы она чувствовала себя счастливой. Мне кажется, полемический ум Достоевского бессознательно подсказал ему такое имя в противоположность шекспировскому мавру.

* * *

Какие могут быть претензии к внешности человека? Не к одежде, а именно к внешности? А ведь стих, картина - это душевный автопортрет личности, странности его сознания, его видения мира и самоощущения. Что же делать критике? Говорить: мне не нравится эта личность, у нее нос некрасивый и щеки висят? И подсказывать портрет какого красавца она хотела бы видеть? Для настоящей критики есть только две достойные задачи - заметить, во-первых, когда вместо портрета получается хрестоматийный красавец, т.е. вторичность, подражательность и во-вторых, полную неспособность к созданию автопортрета, т. е. графоманию. Ну, а там, где автопортрет получился, никаких претензий уже быть не может, что ж, действительно, есть красавцы и уроды, ничего не поделаешь...

* * *

Глядя на имеющих власть, понимаешь, что беда человечества в том, что комплекс неполноценности достается совсем не тем, кто должен бы его иметь.

* * *

Элементарный вкус в молодости не позволял жениться на восторженной дуре, благоговеющей перед твоим творчеством. Но с годами понимаешь, что выбор невелик: между благоговеющей дурой и дурой, презирающей все, что ты делаешь, а заодно и тебя; право, стоило ради того же творчества, выбрать первое.

* * *

Самое пронзительное признание в любви я прочел на стене троллейбуса: "Ленка, ты - сучка, но я тебя все равно люблю".

* * *

Начало поэмы (и ее конец): "Отненавидев мужа двадцать лет, Она его в слезах похоронила..." Великий двусмысленный русский язык!

* * *

Разные уровни восприятия. Как в микроскопе: на одном уровне видишь мелкие детали, на другом то, что и глазу не видно, а потом и это раздвигается, обнаруживая пустоты и провалы. Так и в восприятии: на одном уровне увлечен поверхностным эффектом, на другом - постигаешь "талантливое", а потом и талантливое обнаруживает свою рыхлую структуру, и начинаешь видеть бездну, в которую решались или вынуждены были заглядывать гении. Талант - это умение замазывать мельчайшие поры, в которые и видна бездна. А мы говорим - красиво!

* * *

Наша совесть не может быть спокойна, хотя бы потому, что цивилизация, в которой мы расположились и стараемся устроиться получше, создана и поддерживается людьми нам отвратительными, психологически чуждыми. Вся созидательная деятельность по-настоящему творческих людей на пути к воплощению все равно попадает в руки этих пиратов, а все попытки ограничить их активность приводили к ужасным результатам типа фашизма. Если таков Божий замысел, то разум, если он не хочет впасть в дурновкусие обличительства и пессимизма, здесь бессилен, и человек волен в этой безвыходной ситуации вести себя так, как подсказывает ему интуиция, отчаяние или артистизм.

* * *

То, что мы думаем о себе имеет отношение к реальности не больше, чем то, что думают о нас другие - т.е. никакое.

* * *

Да и то, что делаем - тоже. Похоже, нам удается то, на что мы не очень обращаем внимание. Сколько носились футуристы со своим "самовитым словом" и где оно? Что из них мы помним? А Георгий Иванов, который никогда не ставил себе такой задачи, написал: ....И душа провалится в сиянье Катастрофы или Торжества. Так вот, именно эти "катастрофы или торжества" слышны, как самовитейшие, врезанные навечно. Хотя Иванова интересовала прежде всего музыка стиха.

* * *

Может быть, искусство, вкус существуют для того, чтобы не сделать истину отвратительной. То, что с такой легкостью совершает идеология (доведение истины до отвратительной банальности) излечивается искусством. Социальные общие места идеологии в стихе Пушкина или Мандельштама, в прозе Кафки и Рильке обретают свое первоначальное, почти евангельское звучание.

* * *

Страшные дни, когда перебираешь мертвые листочки-черновики, сам мертвый, как-будто копошишься в женщине без любви...

* * *

Художник влюбляет нас в то, что любит сам. Не зная физики и математики, невозможно оценить красоту, скажем, опыта Майкельсона, но совершенно не зная светских отношений или псовой охоты, но внимательно читая Пруста или Толстого мы, любовью художника, непосредственно окунаемся в самую суть дела. Знания нам уже не нужны. Можно сказать, что эстетическая чуткость дает возможность мгновенного познания.

* * *

Сознание людей поворачивается не в сторону того, что я люблю. Или скажем так: мой способ получения кайфа выглядит громоздким и натужным по сравнению с легкими и доступными современными средствами: наркотики и далее по убывающей: поп-музыка, детективы, любовные романы. Для знатоков - постмодернистские приколы. Нет ничего глупее, чем с религиозным пылом настаивать на своем.

* * *

Единственный "неспецифический" талант - это жертвенность (в том смысле, что он больше от человека, чем от Бога). Но встречается не чаще других, а в умной своей разновидности - гораздо реже.

* * *

Бывают мгновения, когда так плохо, что по-детски веришь - должно что-то случиться: звонок, письмо, что угодно, иначе сердце не выдержит... И почти капризно торопишь это "что угодно", ножкой топаешь от нетерпения.

* * *

Проблема формы. Прав Мамардашвили в своем почтении к форме, к тому, что со-держит, держит, в своем отвращении ко всяческой бесформенности: сентиметальности, слюням, хотя на каком-то уровне и это - форма. Но проблема формы глубже, она смыкается с проблемой жизни. Моя царапина заживает. Откуда клетки знают, что им пора остановиться в своем росте, когда плоть приняла первоначальную форму? Внутри клеток такого знания нет, откуда же это умение остановиться, когда форма восстановлена? (остановись мгновенье - ты прекрасно: вот заклинанье совершенной формы). Значит жизнь - это форма, а бесформенность - нежизнь. Проблему рака ищут в вирусах, мутациях и т. д., но возможно, это проблема бесформенности, неумения остановиться, упоения клетки собственным механизмом деления, как высшим законом (а высший закон, как всегда - форма, а не механизм) и - как следствие - полное разрушение, нежизнь.

* * *

Увидел старушку, одетую во что-то длинное клетчатое - не то кофту, не то пальто, ей, видать, было удобно в нем, почему-то вспомнил Хармса и любовь англичан к чудачествам и подумал: а может, "английскость" - это просто старость?

* * *

Игра молодой женщины, вышедшей замуж за пожилого по любви: она подчеркнуто спокойна во время фривольных разговоров, но старается не переборщить. Вопрос такта и меры.

* * *

Я читал книгу. В это время какая-то мошка села на страницу и стала бегать по буквам, иногда перелетая с одного края листа на другой и вновь бессмысленно кружа по строчкам. У меня сжалось сердце. Может, и я так же деловито пробегаю по неизвестному мне тексту, не догадываясь о его смысле, да что там смысле! - о его существовании... Вот где "страх Божий"!

* * *

Не должен человек говорить: я в своей жизни ничего хорошего не видел. Не может прямая кишка сказать: я ничего, кроме дерьма, не видела. Это ее жизнь.

* * *

Свобода - это не возможность выбора из наибольшего числа вариантов, как это себе представляют, свобода - это отсутствие выбора. Не в том смысле, что его нет, а в том, что он не нужен. В свободе мы идеально совпадаем с тем, что душа изначально выбрала. Там, где есть выбор, где душа колеблется смешно говорить о свободе, это просто взвешивание желаний и страхов.

* * *

Шутка, ирония - великая вещь, часто кратчайший способ выразить невыразимое, пробить искрой массу холодной тупости между отдаленными живыми идеями, в этом смысле родственная поэзии. Но тот, кто прошутил всю жизнь, пусть блистательно, все равно, что промолчал ее. Потому что ничего не сказал о себе. О том, что такое "я" можно сказать только со слабостью и незащищенностью, присущими искренности и серьезности.

* * *

Проблема, о которой говорят нам философы и пророки - вот она: мы воспринимаем какой-либо предмет или событие не в чистом виде, как впервые происходящее, а со всем тем хламом, который почему-то связался в нашем сознании с этим событием: чувством радости, гордости и т. д. То-есть, мы как собаки, у которых выработан рефлекс и сопутствующий звук для них аналогичен корму. Проблема человека в том, чтобы осознать весь этот психологический хлам, сопутствующий восприятию, и освободиться от него. Если этого не происходит, восприятие жизни ничем не отличается от просмотра телесериала, в котором режиссер точно рассчитал самые пошлые связки в нашем сознании и нещадно их эксплуатирует. Трудность в том, что эта цепь привычных ассоциаций (связок) очень комфортна, нам не нужно трудиться над каждым восприятием заново и мы можем предаваться наркотическому кайфу знакомых определений: благородство, справедливость и т.д. Но и жизнь не имеет в этом случае ничего общего с реальностью, как те же сериалы. Естественным чистым восприятием обладает, мне кажется, ребенок, где-то до полугода, во всяком случае я помню глаза дочери, впитывающие все, что у нее появлялось перед глазами. Она как бы становилась тем, на что смотрела, сливалась с ним. Помню свою зависть к такому первичному, незамусоленному восприятию.

* * *

Обычно предполагается, что существуют некие законы, истины скрытые от человека, пока не рождается ум, способный их открыть. Таков, якобы, механизм познания. Мне кажется, все наоборот. Рождается таким образом устроенная душа, что только она может увидеть мир так, как она видит и убедить в этом видении других, и тогда ее видение становится объективным фактом, если душа не ошиблась насчет своего. В этом ее свобода воли: ошибиться или не ошибиться. Критерий опыта ни о чем не говорит, поскольку опыт тоже плод человеческой души, придумавшей, помыслившей его.

* * *

Набоков гений на микроуровне, на уровне фразы. Его беда, что он не нашел жанр, в котором было бы вольготно его гению, а пытался встроиться в существующие. Как если бы микрочастица захотела стать кирпичем и встроиться в стену здания.

* * *

Казалось бы, художник творит иную реальность и описанное в слове не имеет особого отношения к тому, что было в действительности. И все же... Толстой говорил, что не может написать простую фразу: "пожилая женщина шла по левой стороне Невского", если не уверен, что все так и было. О том же говорил Эйнштейн, когда уверял, что физик, понимая всю условность открываемой им картины мира, не может не верить в ее реальность. Эта проблема существует и в поэзии. Одни, как им кажется вслед за Мандельштамом, идут, куда потянет слово, другие, как рабы на галерах прикованы к первичному впечатлению и жерновами слов перетирают это впечатление в труху стиха. Но только счастливое равновесие между верностью путеводной звезде первовпечатления и абсолютным слухом в словоблуждании, как у того же Мандельштама, позволяет сказаться бытию с изначальной силой.

* * *

Тенденция такова, что в области культуры человек обзаводится все более толстой носорожьей шкурой, а художник пользуется все более мощными и грубыми орудиями, чтобы прошибить эту шкуру - тут все идет в ход: эротика, звук, яркость, вовлеченность на поверхностном уровне - и все бесполезно: не поспеть за утолщением шкуры. Остается только плюнуть на все и заниматься родным - авось носороги не вытопчут, а и вытопчут, значит, так надо.

* * *

Женщина любит мужчину за те удовольствия, что он ей доставляет. И мужчина, как ни странно, любит женщину тоже за те удовольствия, что он ей доставляет. Такова сила тщеславия, которой не все женщины, слава Богу, пользуются!

* * *

Самое сущностное и заветное у Кафки - желание передышки, ослабления внимания Безжалостного Всемогущего, что бы это ни было. И Кафка с грустной иронией замечает, что этот момент кажущейся передышки человек использует самым глупым образом, в основном потакая своим слабостям. Самая кафкианская история, которую я слышал - описание опытов в концлагере, где замораживали женщин и мужчин, а потом отогревали, и в этот момент, придя в себя, мужчины чаще всего совокуплялись с женщинами, что с добросовестным немецким изумлением отмечал проводивший опыты врач.

* * *

Пошлость не в том совершенно верном и пронзительном ощущении, что живем один раз и жизнь коротка, и все, что манит и влечет, и как бы просит: "возьми меня" больше не случится, а в той глупейшей зависимости от этого ощущения, в которую, как в рабство, попадает человек, в непонимании, что этот вихрь несется в непредсказуемом направлении и, гоняясь за ним, получишь не больше, чем спокойно наблюдая, как он всасывает и перемалывает все новые жертвы...

* * *

Если я не убежден в истинности своих наитий - я ничего не могу делать. Если я убежден в их истинности - я полный кретин. В этой абсурдной ситуации нужно научиться жить. То-есть, момент озарения, при всей его абсолютности, каким-то чудом совмещается с сомнением и усмешкой. Вот так.

* * *

Хорошая одежда - это всего лишь линии, указывающие направление нашего вожделения. Короче, это геометрия прелюдии в отношениях. Так она и рассчитана у людей со вкусом.

* * *

По сути, у Хоружего в "Диптихе безмолвия" и у Мамардашвили в "Лекциях о Прусте" речь идет об одном и том же - о встречном движении человека и Бога. У первого в религиозно-энергетических терминах, у второго - в психологически - феноменологических. То-есть, со стороны Бога всегда есть это движение, проблема во встречном движении человека. Тут требуется большая решимость ("ангажированность" у Мамардашвили), воля или полный отказ от своей воли (в религиозном случае). И колоссальное внимание к лучшему и важному в себе. Здесь же становится понятней необходимость свободы воли. Для того, чтобы сделать это движение человек должен быть свободен. Для того, чтобы не делать - тоже.

* * *

Интересно сравнить "Гамлет" Шекспира с пастернаковской трактовкой этого образа в одноименном стихотворении. Есть ли в шекспировской пьесе основания для сближения образов Гамлета и Христа, как это сделал Пастернак, в пьесе, повествующей, на первый взгляд, о муках человека, одержимого жаждой мщения, чувством отнюдь не христианским?
Перед Гамлетом Призрак открывает картину мира, в котором невозможно существовать, в котором брат убивает брата, а жена изменяет с убийцей. Если прежде Гамлету, как любому умному человеку было очевидно, что мир устроен не лучшим образом, то теперь жизнь по принятым в нем правилам становится вовсе невыносимой. Диагноз поставлен, в разных переводах он звучит так: "Век вывихнул сустав...", "Порвалась дней связующая нить...". И если есть какой-то смысл в этой жизни, то это - попытаться восстановить попранную справедливость. В том, что именно он призван вправить вывих века, Гамлет поначалу не сомневается, вокруг просто нет никого, кто мог бы разделить с ним это бремя, вспомним, с каким нежным превосходством он разговаривает с Горацио, единственным другом, которому он позволяет быть всего лишь свидетелем. Запомним это пронзительное одиночество Гамлета, оно откликнется в пастернаковском стихе.
Вначале Гамлет не сомневается и в том, как восстановить справедливость. Отомстить. Убить преступника. Убедившись в сцене "мышеловки", что слова Призрака не дьявольские козни, Гамлет тут же получает возможность действовать. Он входит в покои, когда Король молится. И тут выясняется, что не все так просто. Гамлет достаточно глубок, чтобы понять, что молящийся Клавдий совсем не тот Клавдий, который убил брата. Преступление совершено в определенных обстоятельствах, возмездие настигает преступника в другое время и в других обстоятельствах, оно настигает, можно сказать, другого человека, является ли оно при этом возмездием? Ткань бытия, прорванную в одном месте, не залатать прорывом в другом. Так возникает основная тема: что такое месть и возможна ли она вообще? Вторая попытка отомстить также кончается крахом - вместо Короля убит соглядатай, жалкий и угодливый Полоний. Гамлет промахивается. И промах этот неизбежен, поскольку месть, оказывается, еще и ошибка. Предназначенная одному, она поражает другого, умножая несчастья и несчастных (Офелия, Лаэрт). Так развивается тема.
И, наконец, в финале Гамлет, потрясенный расчетливым и избыточным коварством Клавдия (отравленные шпага и вино) с возгласом: "отравленная сталь, ступай по назначенью" убивает Короля. Но и здесь убийство предстает как непосредственная реакция на коварство противника, а не осуществление давно задуманной мести. Человек может всего лишь убить, возмездие если и вершится, то на другом уровне, вовлекая всех участников трагедии. В итоге, самим действием, порядком событий, "силой вещей", как говорил Пушкин, мы подведены к выводу, что месть, как осознанное деяние, вообще неосуществима, и нам припоминаются слова другого персонажа, не значащегося в списке действующих лиц, но не зря, как мы теперь видим, почти слившегося у Пастернака с образом Гамлета. Слова эти: "Мне отмщение и Аз воздам".
Таким образом Гамлет, в отличие, скажем, от Лаэрта, для которого месть остается простым убийством виновника преступления, что вызывает понятное презрение Гамлета к его подростковой незрелости, проходит в пьесе серьезный духовный путь, который вплотную подводит его к образу его двойника из пастернаковского стихотворения.
Стоит построчно посмотреть четырехстрофный космос пастернаковского "Гамлета".

Гул затих. Я вышел на подмостки.

Сразу дается рама - сцена. Конечно, это всемирная сцена, но и обычный театральный зал. Эти два плана все время будут взаимодействовать в стихе: безбрежность духовного события и конкретность, обрамленность одинокой человеческой жизни, ее томления и тоски. Проследим, как перекликаются эти планы, оттеняя друг друга, давая силу и глубину образу:

Прислонясь к дверному косяку,

Еще одна рама (дверной проем), рама в раме, но в нее вписан человек с удивительно знакомым жестом вдумчивой усталости. Это остановленный миг созерцания, обращение к своему провидческому дару:

Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.

Этот отголосок - несомненно, будущей судьбы, но в нем есть и отзвук гула зрительного зала, подготовка к следующим двум строчкам:

На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.

Второе в стихе упоминание о зрителях (первое: "гул затих"). Драма идет на виду, и как бы герой не был захвачен ее глубиной и серьезностью, на краю сознания всегда присутствуют зрители, присутствуют с вечной своей враждебностью и любопытством к чужому духу и плоти - "наставлен сумрак ночи". "Тысячью биноклей на оси" - пронзительный, острый вскрик слова "оси", как булавка боли, на которую насажен мир и Гамлет-Христос, и чувственно подготавливает моление о Чаше в следующих строчках:

Если только можно, авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.

Итак, на сцене не просто Гамлет, а Гамлет-Христос. Причем, Гамлет в высшей точке своего бытия, когда ему с божественной решимостью нужно разрешить судьбу свою и близких, а Христос в самой человечной точке своей судьбы, в молении о Чаше. Но оба в час сомнений и томления. И все же, что общего между Гамлетом, проникнутым идеей мщения и чистой жертвенностью Иисуса? Кроме того, о чем говорилось выше, еще и решимость на "гибельный шаг" ради всего, что есть, ради открывшейся им картины Замысла, которому можно только, любя, покориться:

Я люблю Твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.

Собственно: не моя, а Твоя воля пусть будет. А вот следующие строки:

Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь

конечно, можно понимать буквально, как переход от драмы шекспировой к страстям Христовым, но при неразрывной слитности этих образов в пространстве стихотворения, такое толкование сомнительно. Мне слышится здесь вскрик личного, особого, нежелание (при всей любви и восхищении им) быть втиснутым в мировой закон. Моя судьба, моя драма они все-таки особые, другие. Без этой ноты протеста не так мощно и торжественно прозвучала бы тема побеждающего рока и отчаяния, контрастирующего со смирением предыдущих строк:

Но продуман распорядок действий

(последний отголосок театра, после чего театр исчезает, сцена раздвигается до общемировой):

И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.

Чем же можно без фальши и слабости кончить стих, в котором создано напряжение между духовными вершинами двух тысячелетий и глухо присутствующей толпой, чье косное бытие таинственно совпадает с Замыслом, перед которым склоняются Иисус и Гамлет? И вот, он кончается отголоском того гула, которым начинается стих, таким простым, всем знакомым, неумирающим и тоже прошедшим сквозь века - народной поговоркой:

Жизнь прожить - не поле перейти.

* * *

Тема любви варьируется в тысячах романов. В них "он" встречает "ее" и после положенного набора препятствий все кончается хорошо или плохо. Но появляется набоковская "Лолита" и выясняется, что любовь изначально обречена, что у нее нет исхода, поскольку это чувство бесконечно больше своего воплощения, но и не может без него обойтись. И дано это гениальной метафорой любви мужчины к девочке, любви как бы извращенной, но истинной, и мы видим это в сцене, где Г.Г. упрашивает некрасивую и беременную Лолиту, совсем не нимфетку, стать его женой. Любовь переросла извращение.

* * *

Самое емкое, пожалуй, определение жизни - у Тютчева: "подвиг бесполезный". Гармония возвышенного существительного с унылым эпитетом, не зря поставленным после...

* * *

Этика просачивается в эстетику не прямо, но неизбежно, может быть через плоть художника, которая тоже одно из его "духовных состояний". Связь столь же сложная и неотвратимая, как между преступлением и наказанием.

* * *

Начиная с какого-то уровня, проблемы мастерства в искусстве нет. Есть проблема свободы, т.е. внутреннего соответствия. Чему? Чему угодно. В этом и есть свобода: в готовности к чему угодно, во внутренней пружинистости, как у кошки - готовность из любого положения встать на все четыре лапы.

* * *

Узнав об измене жены, он возбудился и переспал с ней. С презервативом.

* * *

Кредит - это удовольствие сейчас, а расплата - потом. Если он так популярен, значит, большинство людей лишено воображения.

* * *

Почему биографии, чем "художественнее" они написаны, тем более попахивают мифом, несмотря на обилие подлинных событий, документов, писем и т.д.? Потому что человеческие чувства дифференциальны, точечны, здесь и сейчас, а описание всегда интегрально, связывает соседние состояния и замазывает истинные провалы между ними. Читая японцев (Акутагаву, Кавабату), я всегда поражался "нелогичности" реакций героев, несвязанности соседних моментов описания. На самом деле, они-то, как раз, писали не то, как воспринимается все сознанием, а как проживается: с разрывами, противоречиями, провалами.

* * *

Демократия - это попытка устроить совместную жизнь без любви. Известно, чем это кончается. Но известно и то, что попытка устроить жизнь в обществе на основе любви кончается быстрее и плачевнее. Может быть, ошибка в самой попытке устроить жизнь? В Ветхом завете об этом довольно внятно сказано было Богом, когда народ иудейский пожелал иметь царя.

* * *

Глупость молодости неокончательна и порой симпатична, только в старости глупость заскорузла и безнадежна.

* * *

"Дикари понимают только язык силы, следовательно, их нужно держать в страхе, наращивая силу, запугивая, уничтожая", - вот пример ложного вывода при верной посылке, на котором оступаются одинаково политики во всем мире и обыденное сознание мещанина. От Израиля до России. Если дикарь понимает только язык силы - единственная возможность существования рядом с ним: сделать его недикарем, по крайней мере, дать ему эту возможность. Не ему - так его потомку. Только этот путь дает хоть что-то, при всей его трагичности, слабости и медлительности. Слабость, терпение - силу ломит.

* * *

Когда мы понимаем что-то - мы понимаем все. Очевидно, понимание - это единое состояние, в которое впадаешь, с какого бы края не ступил.

* * *

Разговоры о том, имеет ли искусство отношение к жизни или не имеет - бессмысленны. Оно имеет непосредственное отношение к жизни тех, кто этого хочет и кто потрудился овладеть его языком. Через них, этих людей, искусство и имеет отношение к жизни.

* * *

Одна из самых злокачественных идей - идея воздаяния. Эти весы в мозгу, эта опухоль пошлой справедливости: за это я должен получить это, особенно за страдание. Нет у Бога такой записной книжки, а если есть - язык ее непонятен, все происходит здесь и сейчас, воздаяние в самом действе события. Но все рвется в человеке и противится: должно, должно воздасться, "но есть и высший суд.." и т.д. Ну воздастся тебе, получишь ты за свои страдания каплю радости и растечется эта капля в пресную привычку, в отупелое равнодушие. И дальше?

* * *

Простодушие, сочетающееся с напряженным поиском истины - вот что поражает в фресках итальянцев от Джотто до Липпи и Анжелико, это видно во всем, даже в буквальной передаче пейзажа горной Италии (в Альпах я видел срезы базальтов точь-в-точь переданные на стене). Я думаю, что живописцы высокого Возрождения, упоенные своими иллюзорными достижениями, даже не понимали, что они утратили. Один Микельанджело, возможно, чувствовал потерю цельности, и яростное напряжение его работ проникнуто судорожной попыткой обрести ее вновь и пониманием недостижимости этого.

* * *

Проблема не в том, что поэту приходится жить среди рационалистов, а в том, что приходится уживаться с рационалистом в себе, поверяющим каждый порыв ледком ироничного, остраненного ума. Если этого не происходит - поэт являет собой жалкое зрелище общепоэтической пустоты. Зато, если глубина или энергия высказывания такова, что ледок скептицизма в тебе мгновенно испаряется, значит, оно действительно стоящее.

* * *

Когда говорят о непонятности поэтической речи, не учитывают, что настоящий поэт интуитивно строит систему исправляющих зеркал. Как раз то, что представляется очевидным обыденному сознанию, и есть отражение бытия в кривом зеркале. И поэту приходится искривленной речью подправлять кривизну, восстанавливая истинное изображение. Причем, кривизна разума, очевидно, не слишком индивидуальна, иначе каждому читателю нужен был бы свой поэт. Но поэты вроде Мандельштама, похоже, компенсировали общую кривизну разума эпохи.

* * *

Если мы так уж любим доискиваться корней и оснований, то почему глядя на цветущую плоть, красавицу, кровь с молоком, мы не восклицаем: какая гениальная печень, желудок и т.д.?

* * *

Большинство людей, кажущихся умными, просто умеют внятно и внушительно излагать вполне очевидные мысли. Но они никак не связаны с их уникальностью, особым видением, личным косноязычием, которые даны каждому человеку. Значит, это ум вообще, безвкусный ум, значит - не ум.

* * *

Вся работа художника сводится к различению: когда тобой овладевает новое, небывшее и когда ты, человек определенного вкуса и привычек делаешь то, что тебе кажется удачным. В первом случае получится бред или нечто замечательное, во втором то, что понравится людям, поскольку именно коллаж из знакомого кажется искусством.

* * *

Помимо того, что человек часто просто не выносит другого человека, как чуждое животное, он еще придумал массу идеологических, нравственных и прочих оснований, чтобы оправдать эту ненависть. Хотя той, первичной ненависти, хватает с лихвой.

* * *

Когда мне показали видеозапись моего чтения, я понял, что других можно приучить к тому, что это терпимо, но самому вынести это действо невозможно. Для жизни нужна доля идиотизма, но не такого же... Остается жить зажмурившись. Если бы я подался в монахи, ежедневный просмотр этой записи был бы хорошим упражнением для воспитания смирения.

* * *

Язык, язык... Все рехнулись на проблеме языка. Беда современной литературы, особенно талантливой, в агрессивном настаивании на самозамкнутости, самоценности языка. Все цитируют Бродского. Но одно дело что писатель говорит, а другое - что делает. Все-таки, язык посредник, медиум. Его дело - донести и умереть. Именно в этой своей задаче он должен быть безупречен. Как волна доносит он до читателя то, что нужно и отступает. Сама по себе изощренность языка, избыточная звукопись и пр. только раздражают. Стих Тютчева "О как на склоне наших лет/Нежней мы любим и суеверней..." волнистым дыханием, звукописью, всем - становится последней любовью в читателе и ненавязчиво удаляется, не становясь шлягером нашего сознания. Пример достойного пользования языком.

* * *

Вдохновенное лицо алкоголика.

* * *

Ревность мне несвойственна, поскольку всегда было ощущение, что тот тембр отношений, что возникает между мной и человеком, не может повториться в отношениях с кем-то другим. Если мы чем-то и владеем, то той гранью человека, что раскрывается навстречу нам. А это всегда уникально и повториться не может. К чему же ревновать?

* * *

Тот, кто изменяет несчастней того, кому изменяют.

* * *

Стоит на Лиговке девица в белой юбке, уже не раз побывавшей на земле. Щеки багровые. Рядом спутник. У них бурное объснение. Движения у обоих осторожные и замедленные, как всегда у пьяных. И вдруг она произносит распевно: "Не хуй меня на хуй посылать!". Какая поэзия! Дивная звукопись и совершенная непереводимость (даже на русский).

* * *

Беккет. Желание освободиться, выбросить все лишнее (хотя кто знает - что лишнее?). И вот, невозможно без смеха созерцать это голое нелепое существо. Такое оно в своей желанной свободе, "двуногое без перьев". Да и не свобода желанна, просто все остальное невыносимо. Все эти финтифлюшки жизни.

* * *

Человек, всю жизнь мечтавший увидеть какую-нибудь картину или город, допустим Париж, дорывается до этой своей мечты и ничего не чувствует, кроме боли в ногах или тяжести в желудке. Когда-то такое наблюдение было открытием, сейчас это психологическая пошлость, не более.

* * *

Зуд за зуд - девиз мстительного венерика.

* * *

Зависть мне всегда казалась странным чувством, я ее почти не испытывал и недавно понял - почему. Зависть возникает при сравнении с другими, я всегда сравнивал себя с собою в лучшие, наполненные моменты жизни. Сравнивал как бы с Замыслом о себе и впадал в тоску, если был далек от него. Вот отсюда и "почти". Я порой завидовал людям, в которых ощущал это совпадение, отсутствие зазора между Замыслом и воплощением, хотя понимал, что это тоже не всегда, всегда ни у кого не бывает.

* * *

В искусстве и любви, как бы талантлив и прекрасен ни был творец или любимый, пагубно замкнуться на нем, окунуться в него. Рано или поздно мир этого человека будет исчерпан и влюбленный не простит ему свое разочарование, превращение объема в плоскость. И только умение человека выводить себя в пространство истинного и там встречаться с другими (любовь и искусство и есть проводники в это пространство) предохраняет от исчерпания и разочарования. Пока есть эта способность захватывать и захватываться. И важно быть прозрачным, не заслонять собой пространство истины.

* * *

Вдохновение - это забывчивость обо всем, кроме того, что погружает в радость. Энергичная забывчивость.

* * *

Есть сюжеты, которые волнуют самим фактом своего существования, вне зависимости от таланта рассказчика. Может быть в них мы чувствуем дыхание рока, вполне равнодушного к стремлениям персонажей. Вот странная история моего знакомого, красивого мальчика, переходившего из тусовки в тусовку, везде становившегося своим, поскольку своего у него ничего не было и он мгновенно усваивал чужие вкусы и пристрастия. Годам к тридцати он эмигрировал в Америку, растолстел и успокоился, попал под трамвай в Бостоне и прах его после кремации до сих пор валяется в квартире его приятеля-любовника в Лондоне - тому недосуг похоронить его. Или история, рассказанная Прустом, о мальчике столь любившем подругу, поднявшем ее в воображении на столь недосягаемую высоту, что реальность не могла соответствовать этому величию, он выбросился из окна, превратился в идиота и забыл о ней, а она вышла за него замуж и остаток жизни потратила на усилия заботы о нем, чтобы он хотя бы вспомнил ее. Но он не вспомнил.

* * *

Есть люди, всю жизнь сохраняющие глуповато-счастливое и в то же время мучительное выражение лица, словно слепок оргазма родителей запечатлелся на них.

* * *

То, что я не сделал в жизни оказалось намного плодотворней, чем то, что я, к сожалению, делал. Лао-цзы, между прочим, предупреждал...

* * *

Когда умирает человек, который многим высветлял пространство их темноты, раздается вопль этих многих, вполне искренний: "Как мы будем жить без тебя?". Так бывало, когда умирали святые, вроде Зосимы. И те из них, что были достаточно ироничны, могли бы ответить: "Ничего, проживете, живете же вы без Христа".

* * *

Выступала дама, вываренная в котлах комсомольско-партийно-реформаторской карьеры. В ее лице была решимость совершить все подлости, необходимые для успеха. И даже гораздо больше, уже бескорыстно.

* * *

Друскин пишет, что Введенский считал: не следует говорить стихи хорошие или плохие, стихи бывают только правильные и неправильные. Очень характерное высказывание для обэриутов, которых общее мнение нарекло абсурдистами, но которые на самом деле - сверхрационалисты. Конечно, сверхрационализм, пристальный рационализм, с его многократным микроскопным увеличением выглядит абсурдом (так неузнаваем под микроскопом кусочек кожи с вулканами-порами и деревьями-волосками), но несет все пороки своего источника: веру в объяснимость мира, иммитацию чувства и плоскость только известного, понятного.

* * *

Что такое поэтический язык? Инструмент для достижения чуда, того, что не должно происходить в нормальном языке: совпадения смысла, ритма и звучания слов. К искусству вполне приложимо высказывание Николая Кузанского: "Недостижимое достигается посредством его недостижения". Недостижимое, т.е. полное совпадение смысла и звучания достигается его недостижением, т.е. особенностью, возможно даже слабостью поэтического языка, в котором есть безумная, своя попытка достигнуть этого совпадения, обреченная на неудачу. Но чуткий читатель в самой мере недостижения узнает образ недостижимого, а большего от искусства и не требуется. Поэтому так важны нюансы поэтического языка, не резкие новации, бьющие в глаза особенности стиля, которые быстро поступают в оборот пародистов и подражателей, а индивидуальный привкус тоски по недостижимому, за которым угадывается личность поэта.

* * *

- После пятидесяти я почувствовала себя такой свободной... Получается, свобода - это когда трудно что-нибудь потерять.

* * *

Достоевский додумал до конца проблему бесов, как отпавших ангелов. Отпавших от чего? От собственной глубины и предназначения. Ужас не в том, что "бесы-революционеры" покушаются на сложившийся социальный порядок (изъяны которого всем очевидны), а в покушении на глубину замысла Бога о человеке, они оплощают мир и человека, разъясняя его разумно и ставя ему плоские (бесовские) цели. Ужас в том, что их сознание не соответствует тому, как они задуманы, они не знают себя. Соблазненное сознание, соблазненное видимой простотой объяснения и переустройства жизни. Их сознание пародирует Божий замысел, отсюда карнавал пародий в "Бесах", заканчивающийся вакханалией финальной пародии, губернским праздником, пародией ни больше, ни меньше, как на Апокалипсис.

* * *

Вполне слиться с собственным наслаждением можно только если ты животное (или чистый дух?).

* * *

"Чем дальше в лес, тем больше вдов" - могло бы стать чеченской поговоркой.

* * *

Все постановки "Мертвых душ" при гениальной игре актеров страдают отсутствием сценического символа. А ведь по описанию Чичикова (ни толст, ни тонок), вообще с первой страницы (описание одежды молодого человека, взглянувшего на коляску и прошедшего мимо) ясно, что речь идет о Пустоте, Ничто. Все это соткалось из Ничего и постепенно обрастает материальнейшими подробностями. Можно бы сделать так, чтобы Чичиков обрастал предметами при встрече с каждым помещиком (у Манилова - какие-нибудь безделушки, у Коробочки - перина, пирог, у Ноздрева - щенки, арапник, у Собакевича, наконец, как апофеоз, сам Собакевич с женой). И под всем этим хламом он бубнит свой текст, пока при катастрофе все это не спадает с него чудесным образом. (У Плюшкина: Чичиков со своим хламом, Плюшкин - со своим; два хлама - разных, но одинаково бессмысленных).

* * *

Наши навыки ненужно переживают всякую возможность своего применения. В психиатрической клинике, где я навещал знакомого, я увидел старика, застывшего на диване в неудобной позе и время от времени безнадежно пытавшегося одеть тапочки. С трудом я узнал в нем замечательного артиста, в молодости поразившего меня в шекспировском "Генрихе 1V". Рядом присела санитарка: "Ну что, Миша, писать-какать хочешь?". И внезапно раздался баритон, прекрасно поставленный сценический голос, голос воина из "Генриха 1V": "Пока - нет!".

* * *

В удачных хокку на пространстве трех строчек выявляется суть поэзии: ослепительно точный прыжок от наблюдения, картинки - в солнечное сплетение чувства, вызванного картиной, но ассоциативно связанного со всем остальным, болящим, вибрирующим в тебе. То, что эта форма изначально настроена на этот прыжок - ее ущербность, нельзя привыкать к гениальному, каждый пишущий хокку уже стоит наизготовку перед таким прыжком, в то время, как в другой форме нужно долго петлять, чтобы прийти к тому же результату (вся риторика у Шекспира).

* * *

Гомикадзе - гомосексуалист эпохи СПИДа.

* * *

Есть множество людей, знающих, что другие лучше их делают то дело, которым они занимаются, и безразличных к этому обстоятельству. Но в творчестве, приходится пускаться на всякие ухищрения, чтобы убедить других, что ты самый лучший, даже если сам знаешь, что это не так. Тяжелая жизнь жулика.

* * *

В четверостишии Пастернака: И я испортился с тех пор, Как времени коснулась порча И горе возвели в позор, Мещан и оптимистов корча. я вдруг обратил внимание на кажущуюся неуместность слова "корча". Ну да, дан замечательный диагноз порчи времени: отринут Христос и главное, что приводило к Нему - горе - возведено в позор, люди стали мещанами и оптимистами. Но рифма, как всегда, глубже и точней. Люди, из ужаса перед тиранией лицедействующие, притворяющиеся мещанами и оптимистами - вот истинная трагедия вины и падения. Мещанин неинтересен, но невинен, корчащий мещанина - виновен.

* * *

В жизни - либо трагедия, либо скука. Мелкие вкрапления счастья или эйфории картины не меняют. Правда, есть еще "покой и воля" - блаженное состояние разочарованного духа.

* * *

Живущий с нами видит нас такими, какие мы есть. Этого не может вынести ни смотрящий, ни тот, на кого смотрят. Это может вынести только любовь и сострадание, но время одолевает и их.

* * *

Буду делать только то, что должно. Буду делать только то, что приносит радость. Между двумя этими крайностями зажата жизнь человека и истирается ими, как двумя громадными жерновами. Редко кто может обойти эти камни преткновения предельного альтруизма и предельного эгоизма не надломившись в незаметный психоз, который обнаруживается случайно и по самому мелкому поводу. А из тех, кто не раздавлен этими крайностями, большинство обладает носорожьим равнодушием. Или просто тупостью. И только совсем редкие гармоничные натуры чутьем выбирают извилистый путь, который я назвал бы "в меру нарушеньем меры", всякий раз чувствуя насколько нужно отойти от скучной, мертвящей середины и насколько не приблизиться к губительной догматичной крайности.

* * *

В чем чудо позднего Мандельштама? В том, что он сумел так искривить речь, что она стала точным слепком пейзажа или состояния в момент их восприятия-осознания. Он нашел те звоночки в нас, которые откликаются, когда мы в полном сознании и душевной открытости воспринимаем что-то, когда оно льется в нас и через нас. И он легко пробегает по ним палочками слов, извлекая единственную мелодию, такую узнаваемую:

И все утюжится, плоится без морщин
Равнины дышащее чудо.

Слова, вроде бы, единственно возможные, но не самодавлеющие, как у Бунина или Г. Иванова (или даже у раннего Мандельштама), а спешащие уступить себя другим, безошибочно указывающие на те области в нас, которые захвачены созерцанием такого пейзажа. Вот так мы дышим, когда смотрим на заснеженную равнину и никаких других слов выговорить не можем. Вот так мы слышим голос вещи, говорящей себя:

Длинной жажды должник виноватый,
Мудрый сводник воды и вина...

       ("Кувшин",1937г.)

* * *

Почему я записываю только то, что записываю? Потому что эта мысль мне является в форме, пронзительно раскрывающей ее суть. Может быть, это иллюзия. Но этим она отличается для меня от множества других, блудящих около.

* * *

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


* * *

Постоянно повторяют: поэт - это человек, который не может жить в нашем мире. Интересно, что они понимают под словом жить?

* * *

Две интонации раздражают меня в эссеистике и они-то встречаются сейчас чаще всего, причем именно в талантливой. Одна - смердяковски въедливая, иронично-обидчивая, вокруг да около действительно серьезной проблемы, она как бы говорит читателю: "вы-то и убили-с", что в общем-то верно, но что же сам Смердяков?; вторая парамоновски-высокомерная, здесь с тобой разговаривает взрослый, а ты - ребенок, он все знает и ему заранее немножко лень объяснять такое понятное, но ладно уж, чего там…

* * *

Наше время характерно какой-то удивительной бесчувственностью к истинному, глубокому. Дело даже не в понимании, но должна же быть чуткость: вот здесь зона истинного, речь идет о сущностном. А сейчас этот индикатор не работает, может быть, из-за большого количества духовного мусора, пародирующего истинное. Та же проблема, что в "Интернете" - не добраться до того, что тебе нужно.

* * *

Одна знакомая, наблюдая роение женщин вокруг Бродского, с изумлением спросила: "Чего они хотят от старого больного еврея?". Как ни странно, ответ следует искать в самой поэзии, а не в ореоле славы Нобелевского лауреата. Поэзия Бродского совмещает редко встречающиеся вместе напор и энергию урки со столь же напористым интеллектуализмом. Это и влекло женщин, которым в энергичных людях не хватает ума и чуткости, а в их антиподах интеллектуалах - решимости и энергии.

* * *

Показывали пресс-конференцию сына Набокова. Парадоксальным образом он одновременно очень похож на отца и на пожилого Бродского. Вот что западная жизнь делает с исконно русским человеком - она его объевреивает (краткая форма "объевропеивания"?).

* * *

Иногда глядишь на себя со стороны - до чего неприятный тип! И мне с ним уживаться.

* * *

Эмма Герштейн, в интервью, на вопрос: что она считает самым характерным для человека ХХ века? ответила: то, что он невротик. И тут же добавила, что и ахматовская поэзия была взахлеб принята читателем потому, что он почувствовал в ней это новое качество - обостренную чувствительность, невротизм. Совершенно неожиданно. Царственная Ахматова, с ее величественной поступью в стихах - и невротизм. Но современникам виднее. Очевидно, прелесть ахматовской поэзии - там, где ей это удается - именно в этом: величественная, царственная форма, облекающая обостренную чувствительность, невротизм человека ХХ века. Если Мандельштам искал доверительную, снующую интонацию для выражения этого невротизма, то Ахматова пошла по пути контраста, она верила, что и в башне из слоновой кости разглядят и узнают современника. И оказалась права.

* * *

На показе мод блистают голые груди. Показ модной раздежды?

* * *

Если бы люди естественно воспринимали очевидный факт, что возможность жить с человеком и желание спать с ним редко совпадают, удалось бы избежать множества трагедий. Но тогда мы жили бы в другой культуре. И у нас была бы другая литература.

* * *

В троллейбусе: подошел человек настолько агрессивно вежливый, что стало страшно. "Садитесь, пожалуйста". "Спасибо, я скоро выхожу". "Ну и что? Я вам говорю, садитесь. Все равно я не сяду, пока вы не сядете…". И смотрит в упор возбужденными красными глазами.

* * *

Нужно помнить, что ни одна идея, сколь бы она не была великой и привлекательной, не дорастает до жизни, до Бога. Великий ум цепляется за выношенную идею, поскольку она дает ему энергию, возможность выжить. Но это дьявольская сделка, мы видим это на примере Толстого, Ницше, вожаков еретических движений, которые корежили свою и чужие жизни, а главное, картину мира, чтобы "осмысленно" жить. Не говорю уже об их несчастных последователях.
Пожалуй, есть только одна идея, не обладающая этими, убивающими все живое, качествами - идея смирения, но это идея-чувство, идея-охранительница, не допускающая внедрения крайних идей, иммунитет духа.

* * *

Какое название может быть у современной сказки о любви? "Вяленький цветочек"?

* * *

Если предположить, что существует какой-то отклик умершего на пересуды о нем живых, то довольно странным выглядит стремление к посмертной славе. Вряд ли приятно чувствовать себя вызванным к доске при каждом упоминании твоего имени дебилами-специалистами или застольными златоустами. Страшно подумать о судьбе Пушкина!

* * *

Удачливый политик - это человек, нашедший фиктивную речь для мучающейся безъязычием толпы. Т.е. каждому из толпы кажется, что если бы он заговорил, он бы заговорил именно так. Чем политик талантливей в этом смысле, тем он опасней, поскольку эту кажущуюся убедительной речь он может наполнить любыми смыслами и они будут восприняты толпой, как свои смыслы. С этого начинается обожание, которое в случае таких людей, как Сталин и Гитлер, доходит до полного отождествления своего бытия с этим божком. И тогда он может говорить что угодно, такие политики не подвержены ошибке, все будет восприниматься, как рожденное внутри тебя.

* * *

Никто, кроме, может быть, Платонова, не замечал, что переход от нежности и жалости, как преддверия любви, к сексу, в котором непременно есть элемент насилия, таит в себе какой-то непостижимый переворот сознания. Уже из возможности такого перехода ясно, что человек - это бездна, извращенная, непостижимая для себя бездна.

* * *

Что такое творчество? Творчество - это раскрытие в себе того, каким ты родился. Всего лишь. Но сколько соблазнов не быть им!

* * *

Всегда в искусстве было две крайности: первая - желание сказать суть просто и прямо, как бы не обращая внимания на форму; вторая - чистая игра формой, языком этого искусства. Как правило, художники, впадавшие в одну из этих крайностей, оставались за пределами искусства, за исключением тех, у кого стремление к одной из крайностей компенсировалось мощным прирожденным талантом в другой. Так у Пастернака стремление к "простоте", ясности поддерживалось редким талантом в области формотворчества, настолько ярким, что он мог на это не обращать внимания. Или случай Мандельштама, когда в самом языке искусства и обретается простота и ясность, интуиция настолько обострена, что игра оказывается самой сутью бытия, совпадает с ней.

* * *

Стыд шлюхи, которая влюбилась, а ее хвалят за то, что она хорошо сделала свое дело, - примерно это испытывает художник, когда его хвалят за поделку, в которую он не вложился весь, а то, во что вложился - не замечают.

* * *

Настоящее стихотворение действительно чудо. Это весть миру, малая весть, скажем так; большая весть - религиозное откровение, а стихи - малая весть, но - о том же.

* * *

Пастернак не встретил с восторгом разоблачение Сталина, поскольку трагедийность сталинских времен была ему ближе свиных рож разоблачителей. Энтузиазм и духовный подъем могут существовать рядом с трагедией, но не рядом с фарсом. Ирония судьбы в том, что трагедия настигла Пастернака в фарсовое, сравнительно безопасное время, и его готовность к подвигу неизбежно разминулась с пошлостью михалковско-фединских выступлений.

* * *

Каждое утро он заходит в нашу комнату на работе и рассказывает, что он вчера приготовил, как добавлял "перчику и лучку", как потом смотрел телевизор и незаметно уснул, а ночью проснулся и стал наводить порядок в кладовке, "все равно уже не уснуть, только ворочаться…". Даже женщины посмеиваются над ним и слегка презирают. Особенно за то, что он "распустил" свою Леру и ухаживает за ней, как за мужем. Конечно, они завидуют, но и презирают тоже… Детей у них нет; был кот, которому дозволялось все и за которым он ухаживал, как за Лерой, так же уютненько и добротно, с "перчиком и лучком", но кот помер, пришло его время. И вот, время взялось за него, за Эдика. Сначала у Леры сел голос, думали это так, профессиональное, она преподавала в техникуме. Потом пошли к врачу, выяснилось, что рак - и далеко зашедший. "Лечить, конечно, будем, - сказал врач, - но оперировать никак нельзя, а так - протянем лет пяток, может быть". И начались все эти химии и облучения. Эдик все так же приходил и рассказывал о своей кулинарии, но кончались рассказы неизменно тем, как Лере плохо и как она не стала есть очередной "перчик и лучок". Было время, когда они жили в североморском городишке у черта на рогах, он служил, она работала, у них была полубогемная компания (были и такие в военных городках), они были тот странный человеческий материал, на котором ставились в нашей стране опыты, и который эти опыты то отвергал, то страстно поддерживал, вынашивая нашу хлипкую демократию, впал в общую нищету и вынужден на пенсии работать, забегая в нашу комнату и подробно рассказывая, как он все делает: сначала порежет, потом обваляет в муке, поджарит слегка, добавит соуса и перчика и - больше ничего, совсем ничего, но пальчики оближешь. На днях его отвезли в кардиологию с инфарктом.

* * *

Самый легкий способ оттолкнуть человека - показать, что ты в нем не нуждаешься. Слишком немногие способны на равное независимое общение, где фокус внимания сходится не на личности и ее тщеславии, а в напряженном пространстве обсуждаемой истины.

* * *

Гениальность женщины - в снисходительном отношении к той смеси тупости и ярости, какую являет мужчина в страсти; в жалости к нему, и потом, возможно, в соучастии…

* * *

Идеальная пара - деятельный глуповатый мужчина, восхищенный минимумом культуры и политеса в своей жене (поскольку у него этих качеств вовсе нет) и женщина, достаточно умная и сдержанная, чтобы не испытать отвращения к своему мужу.

* * *

Думаю, лучшим, вершинным ощущением слова в русской прозе обладал Бунин. Все, кто хотел (и смог) пойти дальше, оказывались либо в вязкой трясине изобретенного языка, удачного во фрагментах и коротких рассказах (Платонов), либо повисали в сияющей безвоздушности, как Набоков.

* * *

Она была настолько наивна, что и в зрелом возрасте оргазм путала со счастьем.

* * *

Довольно рано (еще в пьесе 47г. "Элефтерия") Беккет пришел к убеждению, что желания и стремления людей не имеют причин. Тем не менее, люди все время доискиваются причин, спрашивают: "почему?". Это и есть ситуация абсурда. Весь абсурд, все творчество Беккета можно свести к формуле: "Потому что потому".

* * *

Кьеркегоровское деление на три человеческих типа (или на три стадии развития одного человека) эстетический, этический и религиозный, в общем, верно. Каждая последующая стадия ощущает предыдущую, как ущербную. Но ему не приходило в голову, что может появиться тип эстетического человека, подобный Чехову, который выбирает этическое поведение на основании только эстетики. То-есть, выбираю мораль, выработанную христианством, потому что все противное некрасиво. Отсюда в вещах Чехова столь силен дух морали, который он, вроде, не переносил - он вошел с эстетического входа. Просто слово "пошлость" ему заменило слово "грех".
Предельный случай такого ощущения - Бродский, для которого уже критерием этического становится эстетика. Хорошо, правильно, поскольку красиво.

* * *

Сходство "Процесса" Кафки и набоковского "Приглашения на казнь" чисто поверхностное. Вся суть набоковского романа в неподлинности сил пошлости и зла, их вечном лицедействе, необходимом, чтобы притвориться существующими. Подобно гностикам, он лишает зло онтологического бытия. И, как у гностиков, мир сразу превращается в игру, в иллюзию страдания, достоверность которому придают только гениально найденные и написанные детали. У Кафки ровно наоборот. Силы зла у него тем реальней, чем неуловимей они подмешаны в рецепт бытия и спрятаны от разума человека, но не от его чуткого страдания. Так что все оправдания Набокова, что он не читал Кафку, идут мимо. Вряд ли вообще возможен плагиат на том уровне, где автор задействован целиком. Все равно скажется неповторимое авторское ощущение мира.

* * *

Кто сейчас расскажет об умершем человеке больше, чем его персональный компьютер? Вымирают последние мастодонты докомпьютерного века, на смену литературоведам придут компьютероведы, уж они-то пороются в тайниках персональной электронной памяти...

* * *

Все яснее, что этот мир будет взорван, если алчущие своего не получат это свое. Посему нужно бы срочно научиться измерять природную энергию человека и наделять его долей общественного пирога в соответствии с уровнем этой энергии. Поскольку энергичные все равно возьмут свое - только с шумом, трагедиями и взрывами. А "овцы", которых мифологизировала мировая литература, начиная с Гоголя (еще Пушкин цинично и трезво замечал: "их должно резать или стричь") удовлетворятся весьма малым. Страшненькая картина получается…



* * *

Постоянно повторяют ахматовские слова по поводу разговора Пастернака со Сталиным насчет Мандельштама: "он (Пастернак) вел себя на твердую четверку" (чего стоит эта "твердая"!). Не знаю, что имела в виду Ахматова (кроме защиты Пастернака), но всякому, кто знает этот разговор, ясно, что Пастернак заслужил "твердую" двойку. Как ученик, который не понимает смысла вопроса. Сталин хотел лишь одного - узнать мастер ли Мандельштам в своем деле, поскольку сам был мастером - в своем, и ценил и понимал только мастерство, т.е. высшее ремесленничество. Если Мандельштам мастер, значит, то, что он делает останется, будет нужно людям и, возможно, о нем будут судить и по написанному Мандельштамом тоже. Тогда с ним стоит повозиться. Попытки Пастернака объяснить, что в жизни и в искусстве есть что-то более важное и глубокое, чем мастерство, т.е. ремесленничество, были Сталину совершенно чужды и безразличны, со времен семинарии все, что вело в глубину, в область духа стало ему неинтересно. Плоды "семинарского" образования в России. Так что, ответ на сталинский вопрос должен был быть однозначным, и тогда можно было бы говорить о "четверке".

* * *

Удивительнее всего, что для оправдания ада, устраиваемого людьми, живущими вместе, последним аргументом бывает: "но он же ее (она - его) любит!". И что? Любовь совершенно субъективное состояние; садист по-своему любит свою жертву. Ничего более внятного, чем библейское "она приятна мне" о причине любви не сказано, но возобновляется это "приятна" в длительности жизни адом ревности, равнодушия, порой ненависти - читай Толстого и Пруста.

* * *

Загадка Гоголя в полном отсутствии зазора между смотрящим и пишущим. Порой этого достигают Толстой и Достоевский, но Гоголь - весь такой. Не зря говорили о дьявольской его природе, у него нет ни одной непретворенной фразы, т.е. все писатели как бы здешние, по сю сторону, и иногда в творчестве прорываются "туда", а он всегда "там", и иногда, в минуты нетворческие, выпадает обессиленный сюда, к нам.



* * *

Получил авторский экземпляр толщенного альманаха, где сошлись четыре десятка совершенно разных авторов. Кладбище текстов. Такие альманахи имели смысл до изобретения туалетной бумаги: сидишь, отрываешь страничку и заодно читаешь. Недолгий расцвет культуры в России в период между обретением всеобщей грамотности и повсеместным употреблением туалетной бумаги еще долго будет изумлять историков, вряд ли они докопаются до его истоков.

* * *

Психология все больше занимает место религии. Мысль о том, что можно удобно изменить сознание так, что оно не будет мешать получать удовольствие от жизни, овладела массами. Для людей, не задающихся вопросами "зачем?" и "откуда?", психология самый дешевый и доступный наркотик.

* * *

Можно ведь и так рассудить, что жизнь - это временное неудобство перед смертью. И в этом временном неудобстве мы стараемся расположиться со всеми возможными удобствами. Но и эти удобства полностью зависят от удовольствий, ценимых нами. Никогда не поймут друг друга счастливец, которому даны здоровье, красота и полное отсутствие рефлексии, и аскет, пытающийся вновь и вновь настигнуть мгновенное просветление способами, со стороны кажущимися мазохистскими. Общее между ними только одно… (см. в начале).

* * *

От чего я испытывал в жизни наибольшее счастье? От познания нового, которое откликалось во мне, как если бы я всегда это знал.
Возможно, это означает, что мы сами собой являем некую истину, которую лишь изредка можем осознать.

* * *

Идя за женщиной, безумно хочется увидеть ее лицо. Чаще всего, этого совершенно достаточно, больше никаких желаний не возникает.



* * *

Говоря о террористах, устраивающих взрывы, мы забываем о том, что почти каждый кого-то ненавидит, и какому заряду тротила эквивалентна эта ненависть - неизвестно. Ясно одно - в области духа гремят взрывы, все объято пламенем и христианство ничего не смогло с этим поделать (не в последнюю очередь из-за постоянных оговорок и исключений, той же "ненависти к греху", которая далеко заходит, если направлена вовне, а не на себя). Что бы ни было причиной, разрушительная энергия ненависти пожирает человечество. (Я знал одну старушку, которая прошла путь от крайней нетерпимости до полного внутреннего приятия заповеди "не суди" - путь слишком редкий и обратный тому, которым идет мир).

* * *

Об этой старушке стоит поподробней. Я стал ее соседом перед самой ее смертью и застал, можно сказать, в "ангельском чине". Она ела одни сухарики, лучилась добротой (невозможно было оставить свою посуду на кухне, она тут же ее мыла); при этом она обихаживала свою придурковатую сестру. Она и умерла почти у меня на руках с горьким сознанием, что оставляет беспомощного, обреченного человека. Но в молодости была жестка и нетерпима: перед тем, как зайти в дом, осведомлялась: "нехристи есть?" (по ее тогдашним понятиям - все неправославные), если таковые оказывались - поворачивалась и уходила. А кончила тем, что в ее комнате веселая дама с третьего этажа принимала столь же веселого приятеля, а она стояла, повернувшись спиной и бубнила: "не мое дело, Бог рассудит". Вы скажете: крайности. Но последнее ее состояние было глубоким осознанием греховности первого, а такой путь дай Бог пройти каждому.

* * *

Пастернак: Я вывел бы ее закон,
Ее начало,
И повторял ее имен
Инициалы.

11

Это превращение "ее", на котором настаивает Пастернак в первых трех строках, в "и-и" - в четвертой, подобно ласточке, взмывшей в небеса. Страсть обретает подъемную силу, превращается в щебет.
Отзвук этого щебета слышен в "Книге Ии" Гандельсмана, тема которой та же - претворение страсти.

* * *

Жить в ничтожестве. - Кто вы? - Никто. Существо. Человек. Без дополнительных определений. С талантами или без оных. Если мы не на рынке, зачем вам то, что я делаю?

* * *

Почти каждый мужчина мог бы так сформулировать катастрофу своей семейной жизни: гениальной ….. досталась дурная голова и скверный характер. Или наоборот.

* * *

В поисках истины, в поисках сердца читателя - вот два подхода к поэзии, два типа поэтической работы. Те, кто ищут сердечного отклика (и почти всегда находят его) становятся кумирами современного читателя: Бенедиктов, Надсон, Кушнер (стоит говорить, начиная с какого-то уровня; Асадова и Доризо, гораздо успешнее завоевывавших сердце массового читателя, я в расчет не беру). Они действительно затрагивают какую-то важную струну социального бытия современников, они тонко играют на общепринятом языке умолчаний и намеков. Когда исчезает социальная основа их языка, они смотрятся вялыми или вычурными. Те, кто занят поисками истины, могут тоже стать кумирами современников, как это случилось с Пастернаком и Бродским, но это побочный эффект их стремительного движения вглубь, иногда и профанный читатель бывает затянут этим вихрем. Они разговаривают не с читателем, а за безъязыкого читателя с мирозданием, и уверены в своей абсолютной правоте и понятности; "всех живущих прижизненный друг" Мандельштам очень бы удивился, если бы услышал обвинения в "темноте" своей поэзии.

* * *

Унижение такое, что остается либо подохнуть, либо признать, что ты его заслужил.

12

* * *

Живя с любым человеком, самым талантливым, обнаруживаешь, что 99% его проявлений - мусор. И нужно уметь видеть и очень любить этот оставшийся 1%, чтобы выносить все это.

* * *

Слыша, как дочь с приятелями по поводу всякой чепухи в искусстве говорят "классно", думаешь, каким все же недюжинным художником нужно быть, чтобы им не понравиться.

* * *

"Беспринципность сердца", - гениальная формула, выведенная Пастернаком в "Докторе Живаго", - беспринципность сердца, не ведающая общих положений, а знающая только частный случай. Это перекликается с гроссмановскими "крупицами добра", которые неразумны и интуитивны, и на которых держится мир. Все заветные герои "Живаго" - Юра, Лара - обладают этой беспринципностью сердца. И, как ни тянет Пастернака к другим человеческим одаренностям, например, волей (как по-женски его тянуло к Сталину!), он чувствует всю несравнимость дара "беспринципности сердца", его превосходство перед прочими достоинствами. Он наделяет этим самое чувствуемое и заветное - природу и, конечно, в стихах Гамлета-Христа и Магдалину.

* * *

Даже в старости нелегко смириться с тем, что ты уже не маленький, и любить тебя просто так никто не будет.

* * *

Что может быть несправедливей нелюбви? Только любовь.

* * *

Любят повторять, что Тютчев поэт бездны, хаоса. Это верно, но верно и то, что он, глубже других заглянув в эту бездну, увидел в ее глубинах свет рациональности. Как иначе понять четверостишие "Природа - сфинкс…", с его поразительной концовкой: "Загадки нет и не было у ней", мудро смягченной, как всегда у Тютчева, предположительной интонацией "может статься". Хотя непостижимость такого рационального устройства бытия вновь возвращает нас в бездну.

13

* * *

Умирание бывает столь длительным, что смерть успевает убедить человека в своем преимуществе. И он начинает желать ее.

* * *

Поэт К. - заложник однажды заявленной любви к жизни, как партиец - заложник программы партии. Любовь к жизни, как и программа партии, с годами дряхлеет и выдыхается, обрастает умелыми имитаторами, но ложный стыд заставляет идти привычной тропой, протоптанной в молодости, когда естественно вырывались "клятвы крупные до слез".

* * *

У Заболоцкого в стихах, как в палате мер и весов, точно рассчитаны веса слов и пауз:

Был битвой дуб, и тополь - потрясеньем.
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Переплетались в воздухе осеннем.

"Дуб", "тел" - короткие, но очень тяжелые, весомые слова, вместе с паузой перевешивающие шелестящее (единое!) слово "стотысяч". И, наконец, длинное, как порыв ветра сквозь вязь стихотворения, "переплетались".

* * *

Если бы мне дознаться не ответа на вопрос "зачем?", а хотя бы имеет ли смысл и ответ этот вопрос… * * *

За что люди борются, совершая революции? За право не любить то, что надоело, и чем уходящая система не считает возможным поступиться. Но победившая революция навязывает новые, столь же или еще более нелепые привязанности, требует "клятв крупных, до слез" - и тем обрекает себя на гибель после вновь созревшего отвращения.
Значит, история социальная движима силой отвращения и потому попадает в дурной круговорот вечных повторений. В отличие от нее, история духа движима силой любви, поэтому у духовных явлений, собственно, нет истории; читая великие книги, мы попадаем в вечное настоящее.

* * *

Положение женщины - отчаянное. Любого человека треплет переменчивая лихорадка желаний, приводящая к краху, независимо от того осуществляются эти желания или нет. Но если мужчина имеет дело со своим желанием, то женщина - еще и с чужим. В этой вдвойне безнадежной ситуации только отчаянная глупость и страсть к лицедейству помогают им сохранять оптимизм.

* * *

Надпись в зоопарке: "Институт благородных девиц Натальи Нестеровой опекает черную самку ягуара".

* * *

Молчаливо признается, что секс - это предельная степень близости людей, ближе не бывает. Но каждый знает, что есть моменты гораздо большего единения, чем секс, когда люди чувствуют одно, становятся единым существом. И все же, им этого недостаточно, редко духовное родство не перерастает в попытку плотского. Значит, есть что-то еще в сексе, помимо близости, что делает людей, хотят они того или нет, сообщниками, "кровниками". И это "что-то" - тайна и стыд (бесстыдство). Именно поэтому так болезненно воспринимается любая неделикатность, разрушающая тонкий покров этой тайны.

* * *

На нас действует не истинность мысли, и даже не ее глубина, а "тембр", которым она озвучена, своеобразие, которое удается вложить в нее талантливому человеку и тем "высказать себя". Сами по себе мысли, скажем, Толстого и Достоевского могут совпадать, но тембр разный: у Достоевского они страстно-полемичны, изворотливы, тогда как у Толстого - угрюмо-неопровержимы, и если диалогичны, то собеседник один - смерть.

* * *

Самое глупое, что мы можем сделать - это помешать человеку любить другого человека. Все эти разоблачения и пр. Даже если мы добьемся своего - бессознательная неприязнь обрушится на нас, освободившаяся боль и энергия (а энергия любви огромна) своим откатом ударит в нас.

* * *

В молодости новизна всего - мыслей, мест - вливается в тебя; в старости ты сливаешь в новизну свой опыт, получается грязь несовместимых красок. Возможно и поэтому в старости охладевают к новым впечатлениям, путешествиям. Редкие исключения, когда человеку удается до смерти сохранить восприимчивость молодости, а опыт помогает отсеять ненужное - не в счет.

* * *

Тынянов: "…остроумцу не жаль вещей: ему важно ощутить себя в вещи, свое отношение ему дороже".
Это сказано по поводу Шкловского, но повод не столь существен; глубоко подмечен эгоцентризм остроумия, невнимание к сути вещей, то, о чем говорится в поговорке "ради красного словца продаст мать и отца". Но интересно, что читателя это остроумие может направить вновь к сути вещей, если, конечно, он достаточно независим и чуток.
Тынянов, правда, не рассматривает род глубокого остроумия (часто не смешного), которое не поступается сутью вещей, но зато и не действует мгновенно и наповал, для его восприятия нужен опыт и незаурядный ум.

* * *

Как утомительно бремя человека, которого считают "умным". Все лезут к нему с проблемами, по которым он совсем не желает иметь мнение. И при этом он обязан быть хотя бы остроумным. Искренним людям это надоедает, и они выходят из игры. Хорошо, если они успели прославиться, как Сэллинджер, и могут спокойно доживать в бункере.

* * *

Есть люди, которые сознают себя отвратительными, но жаждут быть любимыми ничуть не меньше, чем прочие. Их стратегия - не приукрашивая своих слабостей, напротив, всячески их подчеркивая, влюблять в себя. Сохранив в детской чистоте желание быть любимыми, они и поступают, как ребенок: испытывают твою любовь всем, чем можно - раздражительностью, капризами и даже плохими стихами. Но если во всем этом вздоре не потерян совсем талант, то есть, природно-чуткое отношение к лучшему в себе, к тому как ты задуман, начинаешь что-то находить даже в "плохих" стихах.

* * *

Как ни странно, очень немногие писатели могут достоверно и сущностно передать ситуацию унижения. Мне приходят на ум сразу, пожалуй, Достоевский и Петрушевская. А ведь унижение - это "соль" отношений между людьми, как это ни печально.

* * *

Довольно символично, что женское белье, ну скажем, трусы, на которые тратят столько изобретательности и денег, предназначены всего лишь прикрывать пустоту.

* * *

Как ни странно, но поэт обладает властью почище царской - пророческой. Его эпитеты приговаривают бытие к тому или иному существованию. Вот Мандельштам сказал в 1918 году: "Все чуждо нам в столице непотребной…" и стало на долгие годы так в ордынско-ханской, незаконно узаконенной столице Москве.

* * *

Некоторые люди, одержимые идеей избавиться от инородцев, напоминают человека, мучающегося головной болью и решившегося самому сделать себе операцию - он остается окровавленным, диким, с поврежденным мозгом.

* * *

Все же, человек похож на сложное блюдо, где вкус зависит от составляющих, их количества, да и от индивидуального чувства вкуса.
Знаю человека, в котором удивительным образом сочетается лукавство и искренность, и именно в таком соотношении, которое очень симпатично, но в другом человеке и в другом соотношении могло стать отвратительным.

* * *

Серьезно заболевший - это человек, внезапно оказавшийся на фронте, где все его надежды на будущее и уверенность в безопасности рушатся. Можно привыкнуть и к такому состоянию, человек ко всему привыкает: фронт - так фронт, можно всегда погибнуть, но хоть мгновенье, да мое! Если только болезнь не ведет свои подкопы: тело предает, ты обессиливаешь и лишаешься последней доблести - решимости умереть.

* * *

Истина в одном сдвиге от нас.

* * *

В прологе к "Фаусту" дан замечательный манифест авангардизма в словах директора театра:
Избытком мысли поразить нельзя
Так удивите недостатком связи.
(на что Поэт отвечает: "Ступай, другого поищи раба!")

* * *

Лучшая проза - та, где художник столь пристально вглядывается в настоящее, что контуры его размываются и проступают другие, твердые кристаллики вечных страстей и страхов. Основательно это сделано у Платонова, где в зиянии вывернутой фразы, в самом механизме языка уже просматриваются колесики и пружинки этого тем более безразличного к отдельному человеку Замысла, чем более он стремится его постигнуть.

* * *

Читая дневники, письма любимых авторов, мы прикидываем: вот это написано за два года до смерти, а это - за несколько дней; смерть отбрасывает огромную тень на слова, написанные человеком, ничего о ней не знавшем. Зато мы знаем.

* * *

У вождей нет личности. Они сотканы темными, невысказанными, порой неосознанными желаниями и стремлениями народа, они его выделения и миазмы. Их беда, всех этих сталиных, в том, что они согласились быть именно этим, потеряв шанс стать личностью. Как сказал священник, глядя на мужичка, в революционном порыве рубившего иконы и кричавшего: "Ну, что же твой Бог ничего мне не сделает?", - "Что же еще можно с тобой сделать?".

* * *

Парадокс в том, что все лучшее в творчестве делается с помощью откровения и все худшее в жизни - с его же помощью. В реалиях жизни откровение, порой, превращается в тупую убежденность и безответственное упоение, которыми, как топором, начинают крушить все вокруг.

* * *

Сравнение жизни с театром изрядно поистрепалось, но стоило бы взглянуть на предпочтения зрителей в разные эпохи. Если в Древней Греции предпочитали трагедию, в Средневековье - мистерию Страстей, то в наше время театр уступил место попсовому цирку, где очередной "эквилибрист" ломает голову над тем, каким головоломным трюком оторвать зрителя от бутерброда с колой. Зато и награда удачливому эквилибристу несравнима с прежними временами: там актеры тихо и скромно растворялись в толпе; нынче, став кумирами, можно пожинать славу, деньги и даже что-то похожее на любовь. Хотя, как знать, не является ли эта награда наказанием.

* * *

Пушкинское аристократическое презрение к выбору: "зависеть от властей, зависеть от народа - не все ли нам равно?" обусловлено ясным осознанием, что два рода унижения, которых не избежать живущему в обществе: вести себя "прилично", то бишь, не раздражая власть, за что тебе будет позволено пристойно существовать, либо стать успешным шутом, стараться понравиться публике, за что она даст возможность пристойного существования, - стоят друг друга. Конечно, во второй части дилеммы "зависеть от народа" Пушкин имел в виду устоявшуюся демократию западного типа; что касается России, у него сомнений в выборе не было, во-первых, потому что "правительство у нас, все-таки, единственный европеец", а во-вторых, никаких иллюзий насчет азиатчины народных симпатий после изучения пугачевщины у него не было. Еще и потому его выбор склонялся в пользу "власти-европейца", что при ней сохраняются сферы жизни, куда приличия не позволяют вторгаться (отсюда его гневная реакция на перлюстрацию переписки - власть показала, что и она не "европеец", что частная жизнь тоже входит в сферу ее любопытства). Если бы существовал жанр "сравнительных мироощущений" любопытно было бы сравнить отношение к этой проблеме Пушкина и Парамонова, а тем самым ощутить разницу нравственного и интеллектуального уровня эпох. Весь пафос парамоновского выбора в пользу демократии, в пользу кастрации искусства и его приспособления к услаждению покупателя, продиктован ужасом перед социальными потрясениями, которыми якобы грозит серьезное отношение к искусству, с его устремленностью к опасным крайностям (эта вера в "возмутительные" социальные последствия искусства парадоксальным образом роднят демократа Парамонова и монархиста Бенкендорфа). В умеренных дозах понятное искусство не повредит, как не вредит умеренный онанизм, но не дай бог, чтобы искусство заняло внутри человека то место, которое отведено столь серьезным вещам, как покупка дома или вообще забота о благосостоянии. К тому же, художник, как известно, пока его не требует к священной жертве Аполлон "быть может, всех ничтожней...", что Парамонов сладострастно не упускает случая показать. Помните, Пушкин писал в связи с Байроном, что любопытство к дневникам гения коренится в нашей надежде увериться, что гений так же подл, как мы, грешные? "Врете, подл, да не так..." - восклицает Пушкин. Нет, так, именно так, всякий раз убеждает нас Парамонов, призывая на помощь всю психоаналитическую братию, с которой его роднит уверенность, что истинные мотивы произведения он знает гораздо лучше бедного закомплексованного автора. Но для сравнительного мироощущения существен не сам выбор Парамонова (вполне естественный для каждого, хлебнувшего последствий большевистской пугачевщины), а та упоенность, с которой он призывает нас полюбить, именно полюбить это массовое искусство, делающее мир таким приятным и безопасным. Пушкину приходилось смиряться с неприятной "силой вещей", но убеждать полюбить ее, для него было бы равнозначно призыву доносить и вскрывать переписку супругов.

* * *

В метро мать - девочке, которая молча глотает слезы: "Сейчас же вытри слезы, а то получишь по морде". Замечательная метафора жизни, лозунг каждого дня для стоика.

* * *

А что, если всё, действительно, обстоит так, как живет и чувствует большинство, т.е. каждый должен стремиться к успеху, быть соблазнительным, размножиться и… дальше из того же ряда? И в этом - истина, в этом - неведомый нам Замысел. А Библия, поэзия и пр. - заблуждение, вывих, который позволителен и даже нужен для здоровья человечества, как непонятным образом любой популяции нужно малое количество уродов, но к сути Замысла это отношения не имеет. Найдется ли верующий, художник, который и такой Замысел, такую истину сочтет прекрасной? Вот это будет смирение!..

* * *

Секс, отягощенный отношениями.

* * *

Пруст в письме Кокто: "…красноречие для любого из смертных не что иное, как орган защиты, прикрывающий изъяны характера…". Пруст чувствовал кому что сказать. В другом письме он замечательно определяет свой роман: "…это настольное руководство по радостям, еще доступным тем, кому отказано почти во всем, что веселит простых смертных".

* * *

Женский вариант Дон-Жуана: страстно любит, пока нет ответного чувства или есть серьезные препятствия. Потом - равнодушие или отвращение, объясняемое себе незамеченными недостатками мужчины, которые, конечно же, были всегда, но были любимы, пока были препятствия.

* * *

Ты не знаешь, что такое такт? Вести себя так, чтобы не вынудить человека сказать тебе: "от…стань!".

* * *

Скорбная жизнь Шаламова заставила его отвергнуть прекраснодушную идею Достоевского, что страдание просветляет душу человека. Возможно, дело в мере этого страдания. Страдание заставляет душу метаться в поисках выхода, но куда метнется эта загнанная мышка - к Богу, Дьяволу или в щель инстинкта самосохранения любой ценой - неизвестно. Особенно, когда мороз настолько выхолаживает все человеческое, что Бог и дьявол, похоже, спрятались в теплушке. "Почто ты оставил меня (нас)?" - эхо того отчаянного вопля докатилось до прозы Шаламова.

* * *

У русской поэзии одна молодость, один источник подлинной силы - 18 век. И когда приходит время, она обращается к нему, словно вынимает грубый варварский камень из-за пазухи. Так поступал Бродский, так поступают все, кто обладает чувством здорового отвращения к заигранной форме и блужданиям в тупике.

* * *

Есть дивные, райские места: Рим, Амстердам… Но что в них делать нам, изгнанным из рая? Бродить около и тосковать? То есть приезжать изредка. Жить в них нам невозможно, весь адский состав наш тянет к знакомой копоти и дыму.

* * *

Так никто и не разобрался в ветхозаветном "приятна ты мне!". Приятна запахом, движением, тембром голоса… Возникает какой-то неразложимый на телесное и духовное образ, то, о чем писал Пастернак: "Красавица, вся суть твоя, / Вся стать твоя мне по сердцу…"
Вообще, в Ветхом Завете есть это отсутствие дуализма, разделения на чувственное - духовное, низкое - высокое. Как часто к глубочайшим духовным последствиям приводит простая (в том-то и дело: что значит простая?) телесная страсть. Вспомним продажу первородства голодным Исавом или благословение Исаака, которое он готов был дать Исаву, умевшему готовить вкусную еду. Похоже, Бог пользуется человеком как целым, не разделяя его свойства на высокие и низкие.

* * *

"Представляешь, а я не знала, что он живет с отцом своей жены", - фраза, услышанная на улице, не лучший ли образец минимализма в прозе? Что еще можно добавить к этой миниатюре? Только испортишь.

* * *

Бог дал человеку разум для того, чтобы он понял - среди прочего - когда им не следует пользоваться.

* * *

Как ни странно, справедливость - именно в человеческом понимании: как равновесие счастья и страдания - возможна благодаря смерти. Если мы счастливы, то смерть является нам зловещей разрушительницей, и напротив, невыносимая жизнь просветляется ощущением приближения смерти-избавительницы.

* * *

Кушнер напоминает охотника из пьесы Шварца, который все время готовится к охоте, чистит оружие, рассказывает об убитых медведях. Короче, петляет вокруг да около, делая вид, что попасть в десятку ему ничего не стоит. Просто пока есть другие дела. Такой прием безошибочно действует на простодушного ученика из той же пьесы, полюбился он и читающей публике. Дело в том, что большие поэты, прежде всего - Пастернак, создали обманчивое ощущение, что попасть в десятку легко, не стоит никаких усилий и тем несколько обесценили в глазах читателя счастье единственного уместного слова, чувственной и смысловой точности, а потому петляние вокруг цели, нащупывание, приближение к ней стало особенно сладострастным, самоценным приемом. И Кушнер, своим осмотрительным стоицизмом, эзоповым языком итээровской фронды ответил этим ожиданиям публики. Это какая-то бесконечная прелюдия к неслучившейся любви.

* * *

Миром правят не идеи, а чувства, притворившиеся идеями. Любая система идей: марксистская, фашистская, феминистская еще до того, как она высказана, взрастает на чувствах зависти, эгоизма, жажды крови, а будучи высказана мгновенно переводится на язык этих же чувств и потому остается живучей на долгое время.

* * *

Патриотизм, антиглобализм, презрение к цивилизации (в западном понимании) - все это подростковая ненависть к воспитателю, который не дает вволю хулиганить, красть, обижать слабых. Политики-патриоты одержимы идеей мелких пакостников, которым не дают свободы проявить себя. Национальный суверенитет в их понимании и есть возможность пакостить без боязни быть наказанными. Их победа будет означать победу худшего, помоев, вырвавшихся из души каждого человека и затопивших улицы.

* * *

В квартале амстердамских красных фонарей, где толстые и тонкие, черные, желтые и белые женщины коротают время в своих стеклянных клетках в ожидании клиента, равнодушно жуют пиццу, стряхивая крошки с голой груди и блестящих трусиков или, деланно выпячивая губы, подзывают ошалевших прохожих приходит в голову, что при такой работе женщина не может серьезно относиться к своей плоти и ее потребностям и, следовательно, осознанно или неосознанно становится почти святой.

* * *

У судьбы, у Бога - кому что нравится - как у всякого дрессировщика всего два инструмента: бич и лакомства, страдание и счастье. Очевидно, что счастье применяется реже, это средство для избранных натур, тех, для кого память и воображение важнее насущного. Но остается вечный вопрос: какой, все же, трюк мы должны проделать и чьи аплодисменты прозвучат в случае удачи?

* * *

Двоичность человеческого сознания тупо и однозначно развела проблему мироустройства по двум наезженным колеям: или Бог есть безусловное благо, устроитель мира, оправдание и смысл человеческой жизни, или Его нет и тогда все позволено, кто бы что в это "позволено" не вкладывал. Но ведь может быть и так, что Бог, Создатель или создатели питается энергией жизни. Просто энергией, излучаемой болью, счастьем, умиранием. И тогда, как разумный фермер, Он заботится, чтобы она не прекращалась и воспроизводила себя как можно дольше. На животном уровне включены инстинкты и повальный мор, когда эгоизм расплодившегося вида грозит выживанию остальных, на человеческом - культура и мораль, когда это животное, доигравшееся до разума, совершенно не нужного Создателю, ставит жизнь на планете на волосок от гибели. Тогда приходится посылать пророков или даже Сына, чтобы отвлечь расшалившееся человечество от гибельного поведения. Всякий, кто внимательно наблюдал кишение жизни на стоячем болоте или в муравейнике, да и в человеческом обществе, согласится, что такое допущение правдоподобнее других. Здесь нет механистического убожества атеизма, уверяющего, что чудо жизни сложилось само собой, но нет и ни на чем не основанного (кроме детской жажды утешения и защиты) религиозного оптимизма, постулирующего благость Создателя и понятность Его намерений, подозрительно совпадающих с человеческими. Ну и что, - спросят меня, - кого может вдохновить такая картина мира, такое представление о Создателе? Ну, если речь идет о вдохновении, то, конечно, предпочтительней "нас возвышающий обман". Но если речь идет о непредвзятом суждении, основанном только на опыте и наблюдении, исключающем заклинания и истерику, то - судите сами.

* * *

Такая очевидная мысль, что ты умрешь и всё, что ты видишь и любишь исчезнет, по крайней мере, в знакомой тебе форме; такая естественная и очевидная мысль требует столь долгого пути для свыкания с ней и приятия, что многим не хватает для этого всей жизни.

* * *

Читая бунинские "Окаянные дни" понимаешь как взбаламучено было дно человеческое, какая энергия зла освободилась, надев маску лучших побуждений. Что ж, этой энергии хватило на 70 лет, пока маска вконец не износилась и подлинный лик зла показался людям меньшим злом, чем прикрытый фальшивой маской.

* * *

Слишком много нерожденного тобой. Детей, событий, книг. Из-за парализующей боязни несовершенства, насмешки и осуждения тех, чьим мнением дорожишь. Но каковы будут осуждение и насмешка Создателя над всем нерожденным тобой, когда ты и появился для того только, чтобы сделать это и не умираешь пока есть надежда, что-то еще успеть? Каково это: увидеть всю груду не совершённого тобою? Не испытаешь ли ты ужас, тот окончательный ужас осознания непоправимости, который испытал герой притчи Кафки, узнав, что он не вошел в ворота истины, предназначенные только для него - и почему? всего лишь из-за робости перед грозным на вид охранником, который ничего не охранял…

* * *

Страсть - это болезнь инстинкта. Его отчаянное разрастание в ущерб всему остальному. И духовные страсти - не исключение.

* * *

Поговорка и сплетня имеют много общего; поговорка - свернутая в одну фразу, в обобщающий вывод сплетня, сплетня - распространенная в историю поговорка, плетение словес. Петрушевская находит такое слово-образ для героя, что отсвет его падает и на других персонажей, на авторское отношение к ним, а то и на нас, читателей. "Ясен сокол" - это муж, ушедший к другой; но это и иронический взгляд покинутой жены на мужа, это и авторское знание, чем это все кончится, как этот сокол будет терять свои перышки. Такой емкостью, таким эхом отражений обладает только слово поговорки. Ситуация, которая у Петрушевской прочной паутиной натянута между влечениями, страстями и бедами персонажей так, что любое движение отзывается во всех закоулках сюжета, по механизму обрастания подробностями и оговорками очень напоминает сплетню. Вот ведь и начинаются ее рассказы словно зачином сплетни: "Есть люди, которых не хотят".
Точное название для статьи о прозе Петрушевской: "Екклесиаст с бытом".

* * *

Сколько путаницы в определении человеческих поступков и намерений! Искренность иллюзий для нас гарантия их оправданности. Мы постоянно подчеркиваем разницу между любовью и развратом, хотя часто разница только в готовности к самоослеплению, в том, что один "обманываться рад", а другой - не очень. При этом финал, порой, одинаков, с той только разницей, что у одного остается крапленая карта самооправдания - "я любил!", а у другого - накипь горечи и вины, следы честного самоанализа. Вот и выбирай кого предпочесть: понимающего себя развратника или вечного ребенка, пленника вспыхивающих и гаснущих чувств.

* * *

Производительность в искусстве - страшная вещь. Один умный человек, глядя на толщенные тома репродукций Пикассо и Шагала, говорил, что такие художники напоминают ему раздоенных коров - вымя всегда наполнено и хочешь-не хочешь нужно доиться. Вот ведь и любимый Пастернак, порой, похож на грохочущую фабрику, пекущую образы по заложенным лекалам переогромленной любви к сущему.

* * *

Как-то критика всегда в философии получалась убедительней. Ироничная сократовская критика "знания" софистов, кантовская критика возможностей разума… Наверное, это самое большее, что можно сделать в философии - расчистить место от всякого хлама привычных определений и оставить пустой объем, где вольготно существовать творческой душе. Ведь и "Логико-философский трактат" Витгенштейна - это критика чистого речения.

* * *

По телевидению показывают полуразрушенное кладбище. Дебильного вида директор оправдывается: "За свои могилы владельцы отвечают сами". Дремучая тупость, граничащая с изощренной мистикой.


© Copyright  Валерий Черешня.  Перепечатка материала в любых СМИ без согласия автора запрещена.
© Copyright:  Творческий СОЮЗ И. Programming and web-design by Oleg Woolf
  Яндекс цитирования Rambler's Top100