поставить закладку

 
  СТОРОНЫ СВЕТА №2 / текущий номер СОЮЗ И  
Леонид Дубшан  
ПЕРВАЯ СКАЗКА ПУШКИНА,
ИЛИ ГОРЕ ОТ УМА
распечатать

Леонид ДубшанВ 1815 году, в 3-м, мартовском, номере журнала "Российский музеум", издававшегося Владимиром Васильевичем Измайловым, на странице 365-й была помещена анонимная заметка под заглавием "Необыкновенный младенец". Заметка начиналась так:
"Мы не перестаем удивляться детям, с великими способностями рожденным, которые из колыбели устремляются на театр света и выходят из пелен во всем вооружении, как сыны Кадмовы; видим всегда с новым удивлением и удовольствием, как грудные младенцы угадывают некоторым образом науку и даже имеют такие познания или дарования, которыми люди в зрелом возрасте могут гордиться: дарования бесценные, предвещающие с первой их зари дни величия и славы...".
Насчет "грудных младенцев" журналист, конечно, погорячился, но далее он приводил сенсационные примеры действительно весьма ранних проявлений одаренности.
Заметка эта вполне могла попасться на глаза Пушкину - 15-летний воспитанник Императорского Лицея был подписчиком журнала1 и его постоянным автором, напечатавшим там к марту 1815-го пять стихотворений и два из них - как раз в том самом, 3-м, номере (всего же за год - восемнадцать).
Знаки его собственной одаренности тоже стали видны рано и тоже прочитывались внимательными очевидцами как предвестия чего-то большого. "Чудное дитя! как он рано все начал понимать! Дай Бог, чтобы этот ребенок жил и жил; Вы увидите, что из него будет", - сказал будто бы о нем году в 1810-м или 11-м Реми Жиле, "ученый француз", служивший гувернером в московском доме Бутурлиных.
В 1815-м - после чтения на публичном экзамене 8-го января "Воспоминаний в Царском Селе", после державинского восторга по этому поводу - пророчествовать принялись уже многие. П. Вяземский вскоре написал К. Батюшкову: "...Что скажешь о сыне Сергея Львовича? чудо и все тут. Его воспоминания вскружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражении, какая твердость и мастерская кисть в картинах. Дай Бог ему здоровия и учения, и в нем прок и горе нам. Задавит каналья!.."
В. Измайлов, поместивший "Воспоминания..." в апрельском номере своего "Музеума" (впервые за полным именем начинающего автора - "Александр Пушкин", - а не под криптонимом, как прежде), снабдил публикацию воодушевленной припиской: "За доставление сего подарка благодарим искренно родственников молодого поэта, которого талант так много обещает".
19 сентября 1815-го В. Жуковский, сообщая П. Вяземскому о знакомстве "с нашим молодым чудотворцем Пушкиным", торжественно предсказывал: "Это надежда нашей словесности. Боюсь только, чтобы он, вообразив себя зрелым, не помешал себе созреть! Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому будущему гиганту, который всех нас перерастет!".
В сентябрьском номере "Российского музеума" Антон Дельвиг напечатал панегирик: "К А. С. Пушкину". Сюжет стихотворения был построен, как своего рода гороскоп: кем будет тот, кто родился "майской ночью". Не политиком, не воином, не купцом - прославленным поэтом и глубоким провидцем:

...Но с младенчества он обучается
Воспевать красоты поднебесные,
И ланиты его от приветствия
Восхищенной толпы горят пламенем.

И Паллада туманное облако
Рассевает от взоров, - и в юности
Он уж видит священную истину
И порок, исподлобья взирающий...

В последней строфе Дельвиг именовал шестнадцатилетнего своего лицейского товарища "бессмертным".
По воспоминаниям С. Т. Аксакова, в декабре 1815-го Державин предсказал: "скоро явится свету второй Державин: это Пушкин, который еще в Лицее перещеголял всех писателей" (Ф. Глинка передает слышанную С. Аксаковым реплику старого поэта несколько иначе: "Вот кто заменит Державина").
И тогда же, в самом конце года, принесшего ему первую славу, Пушкин стал сочинять сказку в прозе - про "необыкновенного младенца".

***

10 декабря 1815 года он отметил в дневнике: "Вчера написал я третью главу Фатама, или Разума человеческого: Право естественное". Текст "Фатама" не сохранился, содержание его известно лишь по пересказам лицейских однокурсников Пушкина. Один из пересказов был напечатан П.В.Анненковым в 1855 году в составе "Материалов для биографии Александра Сергеевича Пушкина":
"Некоторые из его товарищей еще помнят содержание романа "Фатам", написанного по образцу сказок Вольтера. Дело в нем шло о двух стариках, моливших небо даровать им сына, жизнь которого была бы исполнена всех возможных благ. Добрая фея возвещает им, что у них родится сын, который в самый день рождения достигнет возмужалости и, вслед за этим, почестей, богатства и славы. Старики радуются, но фея полагает условие, говоря, что естественный порядок вещей может быть нарушен, но не уничтожен совершенно: волшебный сын их с годами будет терять свои блага и нисходить к прежнему своему состоянию, переживая вместе с тем года юношества, отрочества и младенчества до тех пор, пока снова очутится в руках их беспомощным ребенком. Моральная сторона сказки состояла в том, что изменение натурального хода вещей никогда не может быть к лучшему".
Другое изложение воспоминаний об утраченной сказке опубликовал в 1863 году В.П.Гаевский - в работе "Пушкин в Лицее и лицейские его стихотворения":
"Содержание ее мы слышали с некоторыми подробностями: супруги просили у судьбы сына самого разумного, каких еще не бывало; но как в природе все развивается в ту или другую сторону, то им обещано, что сын их родится необыкновенно умным, с летами же постоянно будет терять способности и, наконец, обратится в детство. Действительно, родившись, он был чрезвычайно учен, говорил по-латыни и, едва выглянув на свет, спросил ubi sum? и т.д.".
Пересказы эти, хотя и сделанные спустя много десятилетий после знакомства товарищей Пушкина с его лицейской прозой, по-видимому, достоверны - в главных чертах они совпадают. В обоих запечатлена лишь завязка истории - эпизод   п е р е д   р о ж д е н и е м2 героя, когда старики просят (по П. Анненкову, "у неба", по В. Гаевскому, "у судьбы") сына и получают (согласно П.Анненкову, "от феи") обещание, сопровождающееся предупреждением о последствиях. Версия В. Гаевского добавляет к этому ряду еще одно звено - самое рождение чудесного ребенка. Дальнейшее неизвестно.
Скоро Пушкин сосредоточился на параллельном замысле, упомянутом в дневниковой записи от 10 декабря 1815 года, - той же, где говорилось и о "Фатаме": "Начал я комедию - не знаю, кончу ли ее". Речь шла о стихотворной пьесе "Философ". 16-го января 1816 года лицейский приятель Пушкина А.Илличевский сообщал в письме своему другу П. Фуссу, что план ее пяти действий составлен, и первое из них уже окончено: "...это первый большой ouvrage, начатый им, - ouvrage, которым он хочет открыть свое поприще по выходе из Лицея. Дай Бог ему успеха - лучи славы его будут отсвечиваться в его товарищах".
"Философ", однако (как автор и предчувствовал), был заброшен. Пушкин, сообщает Гаевский, "сочинив только два действия, охладел к своему труду и уничтожил написанное". Грань 1815-16 годов вообще была для Пушкина временем больших, теснивших друг друга планов: рядом с упоминаниями о "Фатаме" и о комедии в его дневнике говорится про намерение сочинить "ироическую поэму "Игорь и Ольга"" и описательную "Картину Царского Села", но ни один из этих замыслов не осуществился.
Без сомнения, остался неоконченным и "Фатам". Отчасти, может быть, потому, что "предсказательная" его завязка вполне определяла последующий ход событий - двигать историю дальше стало уже не так интересно.

***

Большинство мотивов "Фатама" точно вписывается в координаты сказочного канона (по В.Я Проппу): "бездетность" супружеской пары, "молитва о рождении сына", "пророчества, предвещания", "чудесное рождение" героя и его "быстрый рост"3.
Тем отчетливей на фоне этих соответствий читается мотив, прямых аналогий в фольклоре не имеющий, - тот, который можно было бы назвать "нисхождением" из зрелости в младенчество4. Его не следует смешивать с похожим сказочным мотивом "омоложения" - волшебного возврата состарившегося героя в прежнее цветущее состояние. В "Фатаме" убывание возраста - это потеря, смысл его с очевидностью негативен.
Тема возраста, возрастных норм и перемен, вообще - бытия человека во времени, была у Пушкина чрезвычайно устойчивой, он варьировал ее всю жизнь, начиная с 1813 года, с первых строк дебютного своего послания "К Наталье" ("Так и мне узнать случилось, / Что за птица Купидон..."), - и до анакреонтической миниатюры 1836 года "От меня вечор Леила...", с ее безжалостным point'ом: "...Сладок мускус новобрачным, / Камфора годна гробам".
В лицейских стихах тема возникала многократно, - например, в стихотворении "Картины" (1816), где Фавн, отвергнутый юной Лилой, берет по прошествии лет философический реванш: "Нет, Лила! я в покое - / Других, мой друг, лови; / Е с т ь   в р е м я   д л я   л ю б в и, / Д л я   м у д р о с т и   д р у г о е".
Запечатлелась она и в поэтических сентенциях послания "К Каверину", написанного в 1817-м, накануне выпуска из Лицея: "В с е м у  п о р а,  в с е м у   с в о й   м и г   -  /  В с е  ч е р е д о й   и д е т   о п р е д е л е н н о й , / С м е ш о н   и  в е т р е н ы й   с т а р и к, / С м е ш о н   и  ю н о ш а   с т е п е н н ы й …"5 .
Тогда же Пушкин перевел стансы Вольтера "К г-же дю Шатле" - здесь нарушение возрастных норм представало уже не смешным, а почти трагичным, грозило серьезными санкциями: "Мой век невидимо проходит, / Из круга смехов и харит / Уж Время скрыться мне велит / И за руку меня выводит. / Не даст оно пощады нам. / К т о   п р и м е н я т ь с я   н е  у м е е т   /  С в о и м   и з м е н ч и в ы м   г о д а м ,  /  Т о т  и х   н е с ч а с т ь я   л и ш ь   и м е е т...".
Но в сказке о Фатаме дело обстояло еще грустней: герой тут не имел ни малейшей возможности "примениться своим годам" - совершавшиеся с ним возрастные превращения он мог только претерпевать.

***

Вместе с утратами возрастными герой обрекался, согласно предсказанию, на потерю полученных им при рождении благ. Тут показания расходятся: если по Анненкову Фатам лишался бы изначально дарованных ему "почестей, богатства и славы", то по Гаевскому - разума. Правдоподобность последнего варианта усиливает деталь, какую мемуарист, вспоминая содержание сказки спустя почти полвека после знакомства с ней, навряд ли бы выдумал, - латинская фраза, произносимая "чрезвычайно ученым" новорожденным: "ubi sum?" ("где я?"). Возможно, конечно, что одно другим дополнялось - что Фатаму изначально должны были быть даны (а потом у него отняты) и ум, и богатство, и слава.
Однако в название сказки был все-таки выдвинут "разум", - скорее всего, именно он помещался в проблемном центре вещи.
Вообще говоря, статус "разума", "рассудка", "ума" в лицейских вещах Пушкина несколько колебался - в зависимости от жанра и темы.
Неизменно высок бывал он в литературно-полемических посланиях; ясный классический ум карамзиниста традиционно противопоставлялся здесь заведомой "глупости" противника - шишковистов, "беседчиков".
В галантно-эротической лирике разумом приходилось жертвовать ради любви, скорее всего, не без охоты: "Но напрасно я смеялся, / Наконец и сам попался, / Сам, увы! с ума сошел..." ("К Наталье").
В сюжетах вакхических брался добродушный тон намеренного сумасбродства: "Старинный собутыльник! / Забудемся на час, / Пускай ума светильник / Погаснет ныне в нас..." ("К Пущину"). При этом в любом из вариантов - прославлялся ли разум, сгорал ли он в любовном пылу или временно отбрасывался в пылу застольном, - его собственная, безотносительная ценность предполагалась несомненной. Принесение его в жертву, невольную или добровольную, ценность эту, кажется, только подчеркивало.
Лишь в "Безверии" 1817 года, разум, взыскующий Бога и не способный его обрести, был назван "немощным".
В "Фатаме" возникал парадокс: именно интеллектуальная мощь героя, "с а м о г о   р а з у м н о г о,   к а к и х   е щ е   н е   б ы в а л о", должна была стать причиной постигающего его потом умственного бессилия 6.

***

Имя "Фатам", стоявшее в заглавии сказки рядом с "разумом", внятно отсылало к понятию "фатум", "судьба". Отношения двух начал, сопоставленных двойным названием вещи, очевидно, и строили главную ее коллизию: "судьба" против "разума"7.
Материалы пересказов вполне в эту коллизию укладываются.
Существо, наделенное небывалым по масштабу и мгновенно полученным "разумом", оказывалось у Пушкина в разладе с "е с т е с т в е н н ы м   п о р я д к о м   в е щ е й". Поскольку же "е с т е с т в е н н ы й   п о р я д о к" мог быть, как сказано у Анненкова, "н а р у ш е н,   н о   н е   у н и ч т о ж е н   с о в е р ш е н н о", - устранению подлежал чрезмерный "разум" (а заодно и достигнутая "вне очереди" зрелость героя). Самовосстанавливающийся "естественный порядок" этот и оказывался для носителя "разума" с у д ь б о й, всемогущей и безличной8.

***

Сделанная Пушкиным 10 декабря 1815 года дневниковая запись содержала, кроме названия сказки, "Фатам, или Разум человеческий", еще и название третьей ее главы: "Право естественное". Рассказанный там эпизод должен был, по всей видимости, оказаться частным случаем столкновения "разума" и "фатума", одной из реализаций общей коллизии. Происхождение термина было "домашнее": "Право естественное" являлось одной из частей "Энциклопедии прав" - курса, который читался в Лицее Александром Петровичем Куницыным в 1815/16 учебном году9. В третьем номере рукописного журнала "Лицейский мудрец", выпущенном в декабре 1815 года (как раз тогда, когда Пушкин сочинял "Фатама"), анонимный автор шуточной "Апологии" сообщал: "Теперь в классах говорят о правах естественных..."10.
Основываясь на том соображении, что наука, преподававшаяся Куницыным, была "по преимуществу политическая", Б.В.Томашевский писал: "По-видимому, Пушкин был увлечен лекциями по естественному праву и отразил их в главе своего романа. Поэтому можно думать, что тема, поставленная Пушкиным, связана была с политическими вопросами и давала изображение общества (вероятно, в сатирическом освещении) в связи с политической жизнью и гражданскими правами"11.
Политические вопросы действительно в курсе рассматривались - в разделах "Право общественное", "Право государственное". Но дойти до них к декабрю 1815 года Куницын не успел 12. Темой, которую он в тот момент излагал лицеистам, было право договорное. В частности, там разъяснялось понятие "договора возмездного", то есть такого, по которому стороны взаимно оказываются в отношениях должника и кредитора. Можно предположить, каким образом проблематика эта могла быть приложена к сюжету сказки: ведь обещанные герою блага, предоставлялись ему не в дар, а, так сказать, "в долг", последующая отдача которого была бы для него сопряжена с издержками, крупными и даже роковыми.
Возможность перекличек с предполагаемой тематикой "Фатама" (и даже с его фразеологией) можно усмотреть и в других прочитанных Куницыным к декабрю1815-го частях курса. Сообщая в самом его начале "предварительные понятия" своей дисциплины, он говорил "о способностях человека". В числе центральных понятий назывались тут "разум" и "свобода", отношения которых трактовались Куницыным в кантовском духе:
"Воля называется свободною, когда последует одним только внушениям разума...";
"Свобода в отрицательном смысле есть независимость от чувственных побуждений, а в положительном - <способность> поступать по велениям разума...".
Возникало в рассуждениях Куницына и самое словосочетание "разум человеческий", например, в разделе "О вменении", где трактовалось понятие "вины":
"К вине относится незнание и другие недостатки р а з у м а   ч е л о в е ч е с к о г о, которые виновник преодолеть мог и был должен".
Какая именно из тем куницынского курса отозвалась у Пушкина в названии третьей главы "Фатама", "Право естественное", угадать, конечно, невозможно - поводы для предположений дают многие его места. Вот еще одно - раздел "О правах врожденных" (с подпунктом "О качестве прав первоначальных"), где, например, утверждалось:
"Главнейшее первоначальное право человека есть право на себя самого, т.е. нравственная возможность располагать самим собою или собственным лицом, почему оно называется правом личности, "jus personalitatis"".
И дальше:
"Права первоначальные принадлежат всем людям, ибо все люди предполагаются существами разумными. По сему первоначальные <права> принадлежат также младенцам и слабоумным, ибо они также имеют разум и свободу, хоть и не могут употреблять оных...".
Эти слова - об изначально присущем человеку праве "располагать самим собою", о "младенцах", которым даны "разум и свобода" - как бы уже прямо подводили к территории будущего пушкинского сюжета.
Б. В. Томашевский был, наверное, прав: куницынские лекции Пушкин, и в самом деле, там "отразил".
Но отражение оказалось перевернутым. Врученный младенцу "разум" не только не служил основанием его свободы, но и сам, согласно предсказанию, должен был, в конце концов, сойти "на нет", уничтожиться силою судьбы, которая в сущности своей есть несвобода.

***

Сочинялся "Фатам", как передает П. Анненков, "по образцу сказок Вольтера" . Отметив в дневнике момент окончания третьей главы, Пушкин прибавил: "...вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! По утру читал Жизнь Вольтера"13.
Книга, читавшаяся Пушкиным "по утру", это, как принято считать, биография Вольтера, написанная маркизом де Кондорсе14. Среди прочего, давалась там и характеристика вольтеровской философской беллетристики:
"...Этот род имеет несчастье казаться легким; но он требует редкого таланта и уменья выражать шуткой, образом или даже самим ходом событий романа результаты глубокой философии, не переставая быть естественным, остроумным и правдивым. <…> Надо быть философом и не показывать этого"15.
В дневниковой записи Пушкина философичность смешана с остроумием в рекомендуемой пропорции - именуя себя "философом", он сразу и подшучивает над самим собою, "просветителем", поневоле обратившимся в "гасителя"16.
Очевидно, что моделью для заглавия пушкинской вещи - "Фатам, или Разум человеческий" - послужили двойные названия вольтеровских сказок и повестей: "Zadig ou la Destinee" ("Задиг, или Судьба"17) , "Candide ou l'Optimisme" ("Кандид, или Оптимизм"18) , "Memnon ou la Sagesse humaine" ("Мемнон, или Благоразумие человеческое"). Словесные переклички заметны сразу: "Фатам" и - "Судьба", "Разум человеческий" и - "Благоразумие человеческое".
Можно отыскать и параллели концептуальные. Мысль "Фатама" о неотменимости "естественного порядка вещей" близко напоминает идею непреложности "законов всеобъемлющего", согласно которым, - как говорит в "Задиге" ангел Иезрад, - "всё <…> должно пребывать на своем месте и в свое время"19.
О том же Вольтер писал в трактате "Письма Меммия к Цицерону":
"Я вижу огромную цепь, в которой все вещи - звенья; цепь эта охватывает, сжимает сегодня природу; она охватывала ее вчера и будет охватывать ее завтра: я не могу ни усмотреть, ни постичь начала вещей"20.
В статье "Судьба" из "Философского словаря" (где опять утверждалось, что "...все предопределено, все взаимосвязано, всему установлены пределы"21) Вольтер именовал свое миропонимание "фатализмом":
"Некоторые люди говорят вам: "Не верьте в фатализм, ибо все будет казаться вам неизбежным, и вы не станете работать, погрязнете в равнодушии..." <...> Не опасайтесь ничего, господа; мы всегда будем охвачены страстями и предрассудками, ибо такова наша судьба - быть охваченными предрассудками и страстями... <...> Мною владеет непреодолимая страсть писать это, а тобою страсть осудить меня; мы оба в равной степени глупы, мы в равной степени - игрушки судьбы. <...> Вы спрашиваете у меня, что будет со свободой. Я вас не понимаю. Я не знаю, что такое эта свобода..."22.
Имея в виду, что завязкой пушкинской сказки были события, связанные с рождением младенца, стоило бы, может быть, процитировать еще одно место из "Писем Меммия к Цицерону": "Погружаясь в себя самого, что вижу я, кроме фатализма? Разве не должен я был родиться именно тогда, когда движения материнской утробы разверзли матку моей матери и с непреложной необходимостью выбросили меня в этот свет? Могла ли моя мать этому воспрепятствовать? Мог ли я против этого ополчиться? <...> И разве не таким же образом обстоит дело во всей природе?" 23.
Но тут уже приходится говорить не о сходстве, а о контрасте. Чудесный младенец появляется в "Фатаме" на свет не в силу "непреложной необходимости", а независимо от нее (или даже вопреки ей).

***

Фатализм пушкинского "Фатама" был все-таки иной, нежели провозглашавшийся Вольтером.
Тот настаивал на сплошной, не знающей отклонений детерминации и высмеивал другие предположения как логически абсурдные:
"Всегда надо помнить о том, как было бы несуразно, если б часть существующих вещей была упорядочена, а другая - нет" ("Надо сделать выбор, или Принцип действия")24.
И еще:
"... философу известно, что случайности не существует. <...> Есть люди, которые, будучи напуганы этой истиной, принимают ее наполовину, подобно должникам, отдающим своим кредиторам половину долга и испрашивающим отсрочку на остальную сумму. Существуют, говорят они, явления необходимые и другие, которые таковыми не являются. Было бы занятно, если бы часть этого мира управлялась законами необходимости, а другая нет, если бы часть происходящего действительно должна была произойти, а другая часть происходящего не должна была произойти" ("Судьба")25.
"Случайность", по Вольтеру, невозможна настолько же, насколько невозможно "чудо", о котором он тоже в своем "Философском словаре" высказался категорически:
"Чудо - это нарушение математических, божественных, незыблемых, вечных законов. Но тем самым чудо - это противоречие в терминах. З а к о н   н е   м о ж е т   б ы т ь   о д н о в р е м е н н о   н е з ы б л е м ы м   и   н а р у ш е н н ы м"26.
Пушкин в "Фатаме" изображает дело так, что - может. Мир, выстраивавшийся им в сказке, детерминирован не так жестко, как у Вольтера, - он обладает известной мерой "упругости". Двоящееся условие "феи" (в анненковском изложении) как раз в том и состоит, что "е с т е с т в е н н ы й   п о р я д о к   в е щ е й   м о ж е т   б ы т ь   н а р у ш е н,   н о   н е   у н и ч т о ж е н   с о в е р ш е н н о". Конечно же, последнее слово остается тут за "порядком", сила его доказана ab absurdo - печальным результатом вмешательства в "натуральный ход вещей". "Моральная сторона сказки состояла в том, что изменение натурального хода вещей никогда не может быть к лучшему", - с определенностью сказано у П. Анненкова.
Но важно и другое - то, что "порядок" "м о ж е т   б ы т ь   н а р у ш е н". Хотя бы на время и не безвозмездно.
В конце 1815-го, в одно время с "Фатамом", Пушкин написал стихотворение "Гроб Анакреона". По сюжету, легендарный лирик уже покинул мир, но, изваянный на собственном надгробии, он по-прежнему дает пример живущим:
"Здесь он в зеркало глядится, / Говоря: "Я сед и стар; / Жизнью дайте ж насладиться - / Ж и з н ь,   у в ы !   н е   в е ч н ы й   д а р !.." <…> Здесь готовится п р и р о д е / Т я ж к и й   д о л г   о н   з а п л а т и т ь; / Старый пляшет в хороводе, / Жажду просит утолить; / Вкруг философа седого / Девы пляшут и поют; / О н   у   в р е м е н и   с к у п о г о / К р а д е т   н е с к о л ь к о   м и н у т...".
Мотивы стихотворения восходили к содержанию XI анакреонтической оды, переводившейся Ломоносовым и другими поэтами. Однако ни в оригинале, ни в переводах не было этого развернутого Пушкиным "кредитного" метафорического ряда: жизнь - не "дар", но "долг", и старец, срок которого истекает, обязан будет вернуть его заимодавцу - "природе", "времени", хотя и медлит с последним расчетом27.
Стихотворение опрокидывало обычную для лицейского Пушкина этику возрастного "порядка": в своей неутоленности, в упорной приверженности жизни и любви, в безнадежной попытке противления силе времени этот "ветреный старик" уже "смешон" не казался.
Хронологически соседствовавшее с "Фатамом", стихотворение имело и общий с ним смысловой знаменатель: и страстный не по годам старец, и разумный не по возрасту младенец, нарушавшие своим существованием "натуральный ход вещей", могли все-таки воспользоваться - каждый по-своему - мгновением беззаконной свободы.

***

Сказка была заброшена, а вопросы оставались - о свободе и фатуме, о "даре" и "долге", о полномочиях разума и власти времени, власти "естественного порядка". Сюжет "Фатама" многократно потом у Пушкина возобновлялся, - вернее, намечавшийся там алгоритм, принцип соотнесения вещей, принцип понимания их связи.
Узнав о смерти Байрона, он в июне 1824 года написал Вяземскому: "Гений Байрона бледнел с его молодостию. В своих трагедиях, не выключая и Каина, он уже не тот пламенный демон, который создал "Гяура" и "Чильд Гарольда". Первые две песни "Дон-Жуана" выше следующих. Его поэзия видимо (т. е. явным, видимым образом - Л. Д.) изменялась. О н   в е с ь   с о з д а н   б ы л   н а в ы в о р о т; п о с т е п е н н о с т и   в   н е м   н е   б ы л о,   о н   в д р у г  (моментально, сразу - Л. Д.)  с о з р е л   и   в о з м у ж а л   -   п р о п е л   и   з а м о л ч а л   и первые звуки его ему уже не возвратились...". И мгновенность созревания героя, и "навыворотность" его развития и связанное, очевидно, с этой бытийной инверсией, иссякание возможностей - все это содержалось уже в ситуации той самой, недописанной лицейской сказки.
То, что в письме говорилось не об умственной, а о творческой, художественной исключительности, дела принципиально не меняет - речь снова шла о нарушении "натурального хода вещей", о превышении нормы, всегда, видимо, по Пушкину, чреватом расплатой. О неизбежности отдачи "долга", который по неведению, самонадеянности или легкомыслию принимается героем за безвозмездный "дар". О парадоксальности действия этой "кредитной" схемы, по которой самое благо оборачивается инструментом возмездия, заключает его в себе.
Так прославленный князь из "Песни о вещем Олеге", власть которого распространяется на "волны и сушу", несмотря на приоткрытую ему правду, отказывается опознать собственную смерть в ближайшем к нему "друге", "товарище", "верном слуге". А потом, наступив на конский череп, изумленно произносит: "Так вот где таилась погибель моя!". Точно так же, наверное, должен был бы изумиться бы и Фатам с его чудо-разумом, доведи его автор до развязки, и окажись герой в состоянии что-то еще осоз-навать.
Сюжет "возмездия" проходит через все пушкинские стихотворные сказки, и с особенной ясностью - через три из них: о попе, о золотой рыбке, о золотом петушке28. Жестокое назидание работника Балды - "Не гонялся бы ты, поп, з а   д е ш е в и з н о й" - обретает в большом пушкинском контексте смысл едва ли не универсальный (Не была ли, между прочим, автопародией небрежно брошенная читателю "мораль" "Домика в Коломне", написанного в Болдине месяц спустя, - "Кухарку  д а р о м   нанимать опасно"? И "кухарка", и "работник", нанятые задешево, оказываются, будучи введены в дом, "тайной агентурой" судьбы).
Присутствие "кредитной" схемы в "Пиковой даме" самоочевидно29. В "Маленьких трагедиях" действует она в полную силу. Она работает и в трагедии о царе Борисе (этом, по словам прозорливца Дельвига, "самодовольном Эдипе нашей истории"30) с ее сложно организованной сюжетно-смысловой "зеркальностью"31, и, возможно, в сюжете "Арапа Петра Великого" (каким его реконструировал Д. Благой)32.
По-особому сказывается она в "Повестях Белкина", вернее, - в них преодолевается: "Созданные в дни горчайших размышлений и колебаний, - писала Анна Ахматова, - они представляют собой удивительный психологический памятник. Автор словно подсказывает судьбе, как спасти его, поясняя, что нет безвыходных положений, и пусть будет счастье, когда его не может быть..."33. Ее присутствие можно различить в "Евгении Онегине" и в "Капитанской дочке" - в симметрической фабуле стихотворного романа и романа прозаического.
"Долг платежом красен", - добродушно отвечает Пугачев Гриневу, когда тот благодарит его за тулупчик. Пословица эта возникает в пушкинской прозе - художественной, эпистолярной, дневниковой - пятикратно. Причем с разным наполнением. В одних случаях, взятая в своем обычном смысле, она означает благодарность, в других, напротив, - возмездие: "Маршал Мезон упал на маневрах с лошади, - отмечает Пушкин в дневнике 22 июля 1834 года. - Арндт объявил, что он вне опасности. Под Остерлицем он искрошил кавалергардов. Долг платежом красен". А в письме к Вяземскому от 1 июня 1831-го Пушкин, комментируя польские события и опасаясь внешнего вмешательства, рассуждает следующим образом: "Того и гляди, навяжется на нас Европа. Счастье еще, что мы прошлого года не вмешались в последнюю французскую передрягу! А то был бы долг платежом красен". Употребленная здесь условная форма - "был бы" - достаточно красноречива: в событии, даже и не совершившемся, Пушкин заранее видит то, что готов увидеть всегда.
И шутит на ту же самую тему в своих неоконченных "Записках молодого человека". Герой там скучает на почтовой станции в ожидании лошадей, и работница приносит ему книги - затасканную азбуку и арифметику: "Сын смотрителя, буян лет девяти, обучался по ним, говорила она, всем наукам, упрямо выдирая затверженные листы, за что п о   з а к о н у   е с т е с т в е н н о г о   в о з м е з д и я   дирали его за волосы".

***

Тема "естественного возмездия", начатая лицейской сказкой и возобновлявшаяся потом так настойчиво, не была для Пушкина внешней, отвлеченной. Слава и разум, отяготившие Фатама при рождении метафизической виной, были пожалованы ему автором "со своего плеча".
Сказка стала писаться в конце того года, когда талант Пушкина был узнан и признан едва ли не всеми главными действующими лицами русской литературы. В январе 1815-го Лицей посетил Державин, в феврале туда приезжал Батюшков, в начале лета - Жуковский. Правда, Вяземский и Карамзин оказались в Царском только в марте 1816-го, но оба интересовались Пушкиным и раньше, знали его еще по Москве. В совокупности голоса их и составляли голос славы.
О проявлениях пушкинского ума современники и свидетели лицейских триумфов почти не упоминают, - наверное, в силу самоочевидности предмета34 (хотя сам Пушкин - уже под конец лицейского срока - сказал о нем смешно и без лишней застенчивости: "Я умник из глупцов...").
Но дело было даже не в масштабах славы и не в достоинствах ума самих по себе - в вещах более общих.
Иван Пущин в своих "Записках" называет лицейского друга "э к с ц е н т р и ч е с к и м   с у щ е с т в о м   с р е д и   л ю д е й"35.
Понятно, что "эксцентричность" здесь - не какая-нибудь внешняя экстравагантность (которой Пушкин позднее, в петербургской и ссыльной юности, тоже отдал свою дань), но буквально - пребывание "не в центре". Т. е. - вне общей нормы, вне законов и обычаев человеческого существования.
В сущности, о том же (применительно к позднейшим пушкинским годам) писал и Петр Плетнев: "Пылкость его души в слиянии с ясностию ума образовала из него это н е о б ы к н о в е н н о е,   д а ж е   с т р а н н о е   с у щ е с т в о, в котором все качества приняли вид крайностей"36.
Пушкин ощущал эту свою прирожденную "странность", "эксцентричность" своего положения в мире - и тревожился. Пущин говорит и об этом - в том месте "Записок", где речь идет о знакомстве с Пушкиным в 1811 году, когда они с другими мальчиками дожидались в Петербурге дня открытия Лицея:
"Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и не слыхали, все, что читал, помнил; но достоинство его состояло в том, что он отнюдь не думал выказываться и важничать, как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас было по 12 лет) с  с к о р о с п е л к а м и   (отметим это слово, - то ли отнесенное к Пушкину, то ли нет, - но так близко напоминающее о "фатамовской" истории мгновенного взросления - Л. Д.). Все научное он считал ни во что и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья, бросать мячик и пр. В этом даже участвовало его самолюбие - бывали столкновения, очень неловкие. Как после этого понять сочетание разных внутренних наших двигателей! Случалось точно удивляться переходам в нем: видишь, бывало, его поглощенным не по летам в думы и чтения, и тут же внезапно оставляет занятия, входит в какой-то припадок бешенства за то, что другой, ни на что лучшее не способный, перебежал его или одним ударом уронил все кегли..."37.
В том, что Пущин назвал "сочетанием разных внутренних двигателей", - в этих быстрых переходах от самоуглубленности к экспансивности - видится не только психология, не только особенности характера. Но еще и два возможных принципа существования, две жизненных стратегии: "быть равным себе" или "быть как люди". Вещи эти, в большинстве случаев вполне "совместные", превращались для Пушкина в альтернативу "исключительности" и "общего закона".
Его порывание к сверстникам, к людям с их играми и спорами было, может быть, стремлением уйти от этой исключительности, от неизбежности платы за нее. Переходившие из одного лицейского стихотворения в другое формулы возрастной нормы, закона - "Всему пора, всему свой миг - / Все чередой идет определенной" и подобные этой - были, конечно, формулами признания этого закона, его правоты и его блага38. Но самая настойчивость их повторения походила у Пушкина на попытку убедить себя самого в том, в чем уверенности не было39. Ибо он чувствовал, что благодатная сила закона оборачивается уничтожающей мстительностью для всякого, кто в его пределы не вмещался. Но и слиться с ним, уподобиться всем, кому он покровительствует, - не означало ли бы это тоже, по существу, уничтожиться, исчезнуть?
Он упорно думал об этих вещах на главном своем жизненном рубеже, накануне женитьбы. Страшился, надеялся. Женитьба была его попыткой заключить союз с "общим законом". Но источником тревоги мог стать уже самый его выбор, максимализм этого выбора, - по формуле П. Вяземского, "первая романтическая красавица нынешнего поколения".
В феврале 1831, за неделю до венчания, он написал:
"Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n'est de bonheur que dans les voies communes40. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся - я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию".
Это место из письма другу юности Николаю Кривцову похоже на подстрочник "Элегии", написанной в Болдине полугодом раньше. Там он тоже, оглядываясь на "угасшее веселье" молодости, провидел в грядущем закономерный ответ судьбы - "труд и горе". Но все-таки уповал и на счастье, "это великое... "может быть"", как написал он, сославшись на мнение Рабле, той же болдинской осенью.
Он мог бы вспомнить тут и слова феи из своего "Фатама", давным-давно, впрочем, уничтоженного: "е с т е с т в е н н ы й   п о р я д о к   в е щ е й   м о ж е т   б ы т ь   н а р у ш е н..."


_______________________________

1 См.: Летопись жизни и творчества Александра Пушкина. В четырех т.т. Т. I. 1799 - 1824. М., MCMXCIX. С. 64.
2 Все разрядки в тексте мои - Л. Д.
3 См.: Пропп В. Я. Морфология сказки. М., 1969. С. 107 - 108. Мотив "чудесного рождения" содержат и сделанные Пушкиным позднее, в годы михайловской ссылки, записи народных сказок; одна из них стала источником сюжета "Сказки о царе Салтане".
4 Параллели к этому можно найти у античных авторов, напр., у Платона в диалоге "Политик":
"...Бог то направляет движение Вселенной, сообщая ей круговращение сам, то предоставляет ей свободу - когда кругообороты Вселенной достигают подобающей соразмерности во времени; потом это движение самопроизвольно обращается вспять... <…> На всех животных тогда нападает великий мор, да и из людей остаются в живых немногие. И на их долю выпадает множество поразительных и необычайных потрясений... <…> Возраст живых существ, в каком каждое из них тогда находилось, сначала таким и остается, и все, что было тогда смертного, перестало стареть и выглядеть старше; наоборот, движение началось в противоположную сторону и все стали моложе и нежнее: седые власы старцев почернели, щеки бородатых мужей заново обрели гладкость, возвращая каждого из них к былой цветущей поре; гладкими стали также и тела возмужалых юнцов, с каждым днем и каждой ночью становясь меньше, пока они вновь не приняли природу новорожденных младенцев и не уподобились им как душой, так и телом. Продолжая после этого чахнуть, они, в конце концов, уничтожились совершенно".
Другую параллель дает римский писатель Элиан, воспроизводящий в III части "Пестрых рассказов" сочиненное Феопомпом из Хиоса описание местности Аностон (буквально - "откуда не возвращаются"):
"...Через Аностон текут две реки - Радостная и Печальная, на берегах которых растут деревья величиной с высокий платан; деревья вдоль Печальной приносят плоды, наделенные таким свойством: кто их поест, тотчас начинает плакать и будет исходить слезами всю остальную жизнь, и так и умрет; те же, что растут у Радостной, дают совсем другие плоды: отведавший их отрешается от прежних желаний и, если любил что-нибудь, забывает об этом, вскоре начинает молодеть и вновь переживает давно ушедшие годы. Сбросив старческий возраст, он входит в пору расцвета, затем становится юношей, превращается в отрока, в ребенка и, наконец, совсем перестает существовать".
У древних авторов дело в обоих случаях оканчивается полным исчезновением превращаемого. В "Фатаме" - насколько он известен по пересказам - такого нет. Впрочем, как предположил Валентин Берестов, намек на подобный исход можно усмотреть в строчках стихотворения "19 октября" (1825): "Судьба глядит, мы вянем; дни бегут; / Невидимо склоняясь и хладея, / М ы   б л и з и м с я   к   н а ч а л у   с в о е м у…". В черновике стояло однозначное - "...к о   г р о б у   с в о е м у". Беловой вариант, считал В. Берестов, мог напомнить лицеистам, к которым было обращено стихотворение, коллизию "Фатама".
5 Связь этих строк с проблематикой "Фатама" была отмечена Д. Благим и вслед за ним - Н. Петруниной. (См.: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина. М.-Л., 1950. С.133; Петрунина Н. Н. Проза Пушкина. Л., 1987. С. 14.) М. Строганов видит здесь формулу характерной для первоначальных пушкинских представлений "этики возрастного поведения": "На раннем этапе творчества (до ссылки) Пушкин придерживается традиционной для его времени, уходящей корнями в XVIII в., циклической концепции человеческой жизни. Жизнь каждого человека реализует одну общую для всех модель, варианты которой (разные судьбы) незначительно отличаются друг от друга и восходят к некоему инварианту... <…> Следование циклической модели поведения осознается как благо, как норма, дарующая счастье. Нарушение этой модели приносит зло" (Строганов М. В. О стихотворении Пушкина "От меня вечор Леила" // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 15. СПб, 1995. С. 168 - 175).
6 Впрочем, приложенное к понятию "разум" в названии сказки определение "человеческий" ситуацию расширяло - гигантский разум героя оказывался как бы гиперболой всякого "разума человеческого", всегда в своих возможностях ограниченного. Тщета умственных притязаний стала темой рифмованной сентенции Алексея Илличевского, причем название ее наполовину совпадало с пушкинским - "Разум человеческий":

О смертный! ты умом кичишься в ослепленьи,
К чему же служит он?
Ты в силах перечесть все камни, все растеньи;
Опишешь всех племен обычай и закон;
Ты молнии познал причину сокровенну;
Влияние светил на землю, на тебя;
Постигнул, словом, всю вселенну,
А не постиг - себя.

Стихотворение было напечатано в единственной книге А. Илличевского, "Опыты в антологическом роде", вышедшей в свет в 1827 году. Собранные там вещи не датированы. Писались они, видимо, в разное время, и в Лицее, и после.
7 В некоторой мере, "Фатаму" здесь предшествовала у Пушкина поэма "Монах" 1813 года. Благочестивому ее герою представляется, будто разум спасает его от чувственного соблазна: "Услышал Бог молитвы старика, / И  у м   е г о   в   м и н у т у   п р о с в е т и л с я. / Из бедного, седого простяка / Панкратий вдруг в Невтоны претворился...". Но озарение, посетившее монаха (иронически названного Панкратием - "всевластным") оказывается мнимым: "Т а к   м ы с л и л   о н   -   и   о ч е н ь    о ш и б а л с я. / М о г у щ и й   Р о к,   в с е л е н н о й   г о с п о д и н, / П а н к р а т и е м,   к а к   к у к л о й,   з а б а в л я л с я".
8 Можно посмотреть и иначе: если учесть, что причина ущерба, который должен был понести "разум", заключалась в его собственной непомерности, то окажется, что судьбу свою он нес в себе сам. Двум возможным истолкованиям механизма действия судьбы соответствуют два объяснения имени героя пушкинской сказки. Б. В. Томашевский выводил его из латинского "fatum" - предопределение, рок (см.: образовано, скорее, от "fata" - названия божества, по верованьям римлян, наделявшего человека уникальной участью (см.: Петрунина Н. Н.. Проза Пушкина. Л., 1987. С. 13-14).
9 Профессорский конспект этого курса, переписанный рукою лицеиста А.М.Горчакова, хранится в ИРЛИ. Кроме того, в несколько переработанном виде, курс был позднее издан (см.: Куницын А. Право естественное. Кн. I-II. СПб, 1818-1820).
10 Впервые это было замечено Г. С. Глебовым (см.: Глебов Г. С. Утраченная сказка Пушкина // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. Вып. 4/5. М.; Л., 1939. С. 487).
11 Томашевский Б.. Пушкин. Книга первая. М.-Л., 1956. С. 37.
12 Вышедший в середине декабря 1815-го третий номер "Лицейского мудреца" (см.: Летопись жизни и творчества Александра Пушкина. В четырех т.т. Т. I. 1799 - 1824. М., MCMXCIX. С. 80).- тот самый, где присутствовала фраза о "правах естественных" - содержал запись шуточных "национальных песен", и одна из них включала в себя куплеты, перепевавшие некоторые моменты текущих куницынских лекций: "...К возмездным договорам / Относятся еще: / Наем, уполномочье, / Служебный договор" (см.: Грот К. Я. Пушкинский Лицей. Санкт-Петербург, 1998. С. 272). Куплеты были, по-видимому, совсем свежего изготовления - опубликованное в том же номере заявление лицейских "издателей" гласило: "...мы будем помещать в сем журнале приговорки, новые песенки, вообще все то, что занимала или занимает почтенную публику, а для сегодняшнего нумера мы сделаем краткое обозрение тех приговорок, которые были  н е с к о л ь к о   д н е й   п р е д   с и м   в моде". Использованная в песенке терминология прямо указывает на раздел курса, называвшийся "О договорах". "Право общественное" и "Право государственное" должны были читаться позднее.
13 Авторитет Вольтера для юного Пушкина, как известно, чрезвычаен - для него он "муж единственный" ("Бова", 1814), "единственный старик", который "всех больше перечитан" ("Городок", 1815). См.: Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960. С. 123-132; Заборов П. Р. Пушкин и Вольтер. // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1974. С. 86-99.
14 См.: Вацуро В. Э. "Вольтеровский" эпизод в биографии Пушкина // НЛО, 2000, № 42. С. 148.
15 Цит. по изд.: Кондорсе. Жизнь Вольтера. СПб, 1882. С. 80.
16 См.: Петрунина Н. Н. Проза Пушкина. Л., 1987. С. 15.
17 Упомянут в пушкинской записке к Жуковскому от 25...29 декабря 1816; там же Пушкин именует Вольтера - своим "отцом", а героиню его поэмы, "девицу Орлеанскую", - "матерью".
18 Упоминается Пушкиным не раз, впервые - в стихотворении "Городок" (1815).
19 Вольтер. Собр. соч. В 3-х томах. Т. I. М. 1998. С. 312.
20 Вольтер. Философские сочинения. М., 1988. С. 486.
21 Вольтер. Собр. соч. В 3-х томах. Т. III. М. 1998. С. 143.
22 Там же. С. 145.
23 Вольтер. Философские сочинения. М., 1988. С. 486.
24 Там же. С. 517.
25 Вольтер. Собр. соч. В 3-х томах. Т. III. М. 1998. С. 144.
26 Там же. С. 160.
27 Это его стремление уклониться от окончательной платы несколько напоминает осмеянную Вольтером позицию должников, "отдающих своим кредиторам половину долга и испрашивающих отсрочку на остальную сумму".
28 См.: В. Непомнящий. Добрым молодцам урок // Непомнящий В. С. Поэзия и судьба. М., 1987. С, 261 - 308.
29 "Игра занимает меня сильно, - произносит в повести Германн , - но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее". Претендовать на "излишнее" означало бы - в метасюжетном плане - идти на нарушение "естественного порядка вещей".
30 А. Дельвиг. "Борис Годунов". // Дельвиг А. А. Сочинения. Л. 1986. С. 270.
31 См. об этом: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1813 - 1826). М.-Л.. 1950. С. 464 - 491; Непомнящий В. С. Поэзия и судьба. М., 1987. С. 261 - 308; Ронен И. Смысловой строй трагедии П. "Борис Годунов". М., 1997.
32 См.: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина (1826 - 1830). М., 1967. С. 266 - 273.
33 Анна Ахматова. О Пушкине. М., 1989. С. 169 - 170. У зрелого Пушкина на место рационалистической и натуралистической трактовки универсального "закона" приходят обоснования нравственного и религиозного порядка, и тут в силу вступают моменты, неуклонность его осуществления отменяющие, - милость, чудо, благодать.
34 Но о чрезвычайном уме Пушкина зрелого писалось множество раз. "Пушкин обладал необычайными умственными способностями", - сообщает Кс. Полевой (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. В 2-х т. т. Т. 2. М., 1974. С. 65). "Никого не знала я умнее Пушкина", - рассказывает А. Смирнова-Россет (Там же. С. 151). Ф. Вигель отмечает "его всепостигающий ум" (Там же. С. 219). П. Плетнев говорит про прису-щий Пушкину ум как "от природы необыкновенно проницательный и острый" " (Там же. С. 254). Надо до-бавить к этому и знаменитую фразу Николая I, обращенную к Д. Блудову: "Знаешь, что я нынче долго гово-рил с умнейшим человеком в России?" (цит. по статье: Ю. M. Лотман. Несколько добавочных замечаний к вопросу о разговоре Пушкина с Николаем 18 сентября 1826 года. // Пушкинские чтения. Таллинн, 1990. С. 41-43).
35 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. В 2-х т. т. Т. 1. М., 1974. С. 82.
36 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. В 2-х т. т. Т. 2. М., 1974. С. 254.
37 Там же. С. 74.
38 И более того. В своем стремлении слиться с законом он уже как бы отождествлял себя с ним, брал на себя его полномочия. П. Вяземский вспоминал: "Пушкин в жизни обыкновенной, ежедневной, в сношениях житейских был непомерно добросердечен и простосердечен. Но умом, при некоторых обстоятельствах, бывал он злопамятен, не только в отношении к недоброжелателям, но и к посторонним, и даже к приятелям своим. Он, так сказать, строго держал в памяти своей бухгалтерскую книгу, в которую вносил он имена должников своих и долги, которые считал за ними. В помощь памяти своей он даже существенно и материально записывал имена этих должников на лоскутках бумаги, которые я сам видал у него. Это его тешило. Рано или поздно, иногда совершенно случайно, взыскивал он долг, и взыскивал с лихвою". (П. Вяземский. Известие о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева // А. С.Пушкин в воспоминаниях современников. В 2-х т. т. Т. I. М., 1974. С. 130). В другом варианте воспоминаний Вяземский, правда, делает смягчающее картину уточнение: "Но поспешим добросовестно оговориться и пополнить набросанный нами очерк. Если Пушкин и был злопамятен, то разве мимоходом и беглым почерком пера напишет он эпиграмму, внесет кого-нибудь в свой "Евгений Онегин" или в послание, и дело кончено. Его point d'honnoer, его затея чести получила свою сатисфакцию, и довольно. Как при французских поединках честь спасена при первой капли крови (se battre au premier sang), так и здесь все кончалось несколькими каплями чернил. В действиях, в поступках его не было и тени злопамятства, он никому не желал повредить. (П. Вяземский. Приписка к статье "Цыганы. Поэма Пушкина" // А. С.Пушкин в воспоминаниях современников. В 2-х т. т. Т. I. М., 1974. С. 130)
39 Позитивный смысл позднейшего, "онегинского" варианта такой формулы ("Блажен, кто смолоду был молод, / Блажен, кто вовремя созрел") поставлен под сомнение всем последующим, ироническим, движением темы, признанием "блаженными" и тех "...Кто странным снам не предавался, / Кто черни светской не чуждался, / Кто в двадцать лет был франт иль хват, / А в тридцать выгодно женат..." и т. д. "Облик "общих путей" как бы двоится, колеблясь между здоровой прозой жизни и пошлой рутиной, а бунт против них соответственно то приобретает черты романтического эгоизма, то выступает как естественная потребность в свободе", - писал по поводу этого места романа Ю. М. Лотман (Лотман Ю. М. Пушкин. Санкт-Петербург, 1995. С. 715)
40 Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах (франц.)

© Copyright  Леонид Дубшан.   Републикация в любых СМИ без предварительного согласования с автором запрещена.
Журнал "Стороны света".   При перепечатке материала в любых СМИ требуется ссылка на источник.
  Яндекс цитирования Rambler's Top100