ХЕЛЬГА ОЛЬШВАНГ

СТИХОТВОРЕНИЯ 2004-2005гг

 


ОБРЯД

 

Дитя зимой.

капустная слышна

присловица :"...а то закоченеешь,

простынешь". Кофты: синяя, за ней

еще одна,

вот пуговицы, вникшие в свои

оконца шерстяные, друг за другом,

потом лицо, в точь пуговица, и

"Не туго?".

 

Потрескивая, вырвется на свет

из жаркой шапки прядь,

к ладони

припасть. Назад. Она опять. В картонный,

нога не попадает, нет,

ниц, валенок...

 

И, стиснута вокруг

цигейковой заботой, плотным

крестом платка, резинками вдоль рук,

воротником бесповоротным,

обернутая темнотой,

родным усердием,( и был вес

тяжек ), длилась жизнь.

Я помню только то,

что кончилось.

Как холодно.

Не вырвись.


 

*  *  *

 

Когда оно тебя не слышит,

над грубым деревцем склонясь,

над озером, где вечный вышит,

неуловимый окунь, всласть

насобиравшего черники

выводит к новым, развесным

кустам, и не вникая в крики,

беспечно расстается с ним,

 

когда оно тебя не помнит,

но быстро, мельком, узнает -

то в ярком поезде исполнит,

во встечном, задом на перед,

твое движение и облик

( окно, двойник, мгновенный гром ),

то в облаках сверкнет недобрых,

то горесть высветит стихом,

 

то ветром в сумерках обыщет,

необоримое. Когда

весь мир отступится, не сбывшись,

и ты очнешься от труда,

от памяти, от этой мысли,

от воздуха, от самого

себя, останется судьбы

часть, недопознанного смысла,

и воплощение его.

 

 

 

*  *  *

 

Лунный орден приверчен вечернему небу на лацкан,

приурочен к зиме, на лиловом лучист.

По краям караулы стоят - не пробраться,

не поздравить, прошенья тайком не всучить.

 

По трансляции небо у каждого в спальне,

в кухне, в камере, в каждом глазу

досягаемых подданных, верных, опальных,

по луне на слезу.

 

По молчанью на зов, по квадрату на площадь

полагается, ( запрещены

занавески и веки - усопшие ропщут ),

безопасной страны.

 

Безучастники, братья и сестры, паяцы

нежилых площадей, наяву и во вне,

небо знает и слышит. И если кого и бояться,

то себя в тишине.

 

январь 2005


*  *  *

 

Из храма выходящий прав

и счастлив. Правильно ступает

на всю подошву. Дышит не спеша.

И я за ним, завидуя, робея,

слежу, пока не скроется.

Наглядный,

недостижимый,

строгий прихожанин,

в тебя поверить легче, чем в незримость...

недоскажу.

 

Смотри перед собой.

Точь в точь стюард,

что аккуратно дует

в спасательную трубочку жилета,

демонстративно щелкает застежкой

условного ремня. Аминь. Аминь.

 

март 2005

 

 

*  *  *

 

О, доблесть нелюбви, сопротивленье

чужой душе, в боязни распознать

чужой тоски ужасные вкрапленья

в своей, лететь, оскалясь, как гимнаст,

на высоте отчаянья держаться

за руку, что простер

чужой, в его зрачках бессменно отражаться,

в раскрашеный шатер

чуть не врезаясь головами

раскачиваться, враг с врагом,

как страх и срам, о, есть очарованье

в подобном зрелище, в циркачестве лихом,

есть, право, красота, в том, как они, спасаясь,

один в другом, уступчивы, крепки,

находчивы, бесспорны, и на зависть,

как я и я, как ты и ты,

близки.



*  *  *

 

В парке верхний голос поет синица.

Арию гостя молчит старик.

Сизый тополь в себе томится.

Цвет переходит на крик.

 

Бутафор замышляет паденье осенних акций.

Солнечный свет переходит в минор.

Оперативник велит по рации

сменщику быть к шести. Не слышно. Прием. Повтор.

 

Наискосок пробегает пауза фокстерьера.

Трогается ограда.

Снижается плоский куст.

И последнюю Баттерфляй принимаешь, скорей, на веру,

выпархивающую из горьких, древесных уст.


 

ПУТЕВОДИТЕЛЬ

 

Пойдешь направо - в переходе

"Bessa me" мучает угрюмых,

на станции метро в колготах

дитя, и хлеб торчит из сумок.

Пойдешь налево - оцепленье,

"колбаски свежие, конфетки",

пух испускающие ветки,

нечистый пруд и поздравленье

со светлым... дальше перекрыто.

Пойдешь ли прямо - под корытом

"Титаника" течет рябой

Арбат, и все, само собой,

зовет обратно... Пух витает

над русским банком, невесом,

над памятником рукотворным,

над бывшим городом соборным,

двойным, тройным его кольцом...

 

19 мая 2005

 

 

 

*  *  *

 

Близится снег.

"Скоро тебя заберем"

плакатным пером

у третьей московской 

мама надписью машет при всех.

 

Скоро обход. Облаков за рукой

на стекле, переправа.

Обещанье маячит. Пора бы.

Шуба с воздетым лицом.

Указательным если коснуться, огромным,

упадет ли? Почувствует? Синь за стеклом.

Нимб

мохеровый."...бя забе..."

           вязанный "...рем", невесом.

Не крупнее

лунки мизинца. Картонным, ангельским машет крылом,

навестительница,

расплываясь, пока отступаешь,

по-выше, дыши, подыми,

отойди, просквозит, никого там,

дыша без тебя,

ешь,

уехала. Близится.

Снег:

 - вот и мы.

 

январь 2005



*  *  *


В уютном безумии проще уснуть,
обеими душу крылами
шотландской дранины укрыв, затонуть
не мучась дурными делами.

Безумному проще дается вина,
вообще виноватость, смущенье,
навыкате, горестный взор, тишина,
которой зовется прощенье.

В безумии проще свои довлачить
последние дни, поседелым,
хозяйственным, "вымой и после почисть",
своим поглощенная телом

душа не возропщет, соседи поймут,
отыщутся сами вещицы,
в неясного разума теплый закут
отчаянье не просочится,

и сварится суп, и захочется пить,
по пятницам телеспектакли,
что может быть проще, чем знать и забыть.
Не так ли, Всевышний, не так ли?

 

GRAND CENTRAL

 

Довоенный день. Двойное дно вокзала.

Звездный циферблат. Двенадцать направлений.

Будешь часовой, а я - минутной

стрелкой. В полдень встретимся и в полночь.

Снова в полдень.

Если же расстаться

вновь не пожелаем, ни почтовый,

ни товарный город не покинет

поезд, ни простой, ни скорый.

Все замрут, и больше не случится

ни войны, ни... Словом, не случится.


 

*  *  *

 

Скоро позовут.

Займи себя пока

книгой ли, окном в безветрие,

напротив лицами,

качаньем башмака,

 

что-нибудь обдумай. Например,

план побега,

сада,

оправданья,

высчитай трехзначное в уме,

раздели на возраст.

Ожиданье.

Менделеев.

Тула.

Гармонист.

Семь по вертикали. Кто-то, позван,

не успел закончить. Усомнись.

Скоро и тебя.

Пока не поздно,

вспомни, вспомни, и свое впиши

слово, хоть одно, в пустоты,

комнат покидаемых, спеши,

жизнью покидаемых.

Не бойся.

 

 

*  *  *


Я боюсь пограничных времен,
между ночью и утром пробелов,
между старой и новой квартирой езды
с тряской утварью в кузове, детских, навырост, размеров,
и запасов воды,

а еще ожидания, залов, приемных,
комнат "матери и ... " на осколках стекла
негасимых табличек наддверных, наклонных
спинок кресел в летящих салонах, вчера
становящимся временем ровно в двенадцать,
между ссорой и взглядом молчания, слез,
и тоски по друзьям, до которых добраться
не хватает ее,
записных, опрометчивых слов "никогда" и "навечно",
"твой", "твоя", обрамленных кавычками губ,
быстро лгущих,
и предвосхищенья невстречи
там, куда отправшяешься скоро, беспечный,
безбоязненный, ты, в просторечии - труп.

 

*  *  *

 

Куда ты едешь? После Симонова

дорога - только направленье,

хлябь, провода над ней, останки зим, неновая

трава, каменья,

комки. Куда ты, огородница,

в яичной скорлупе рассаду

посадишь? Грунт не разморозится

до мая. Лесополоса, дуб,

чья жизнь двойная длится, холм,

река посверкивает слева,

старуха, побоку, с мешком...

Потребность -

- в чем? В открывании двери?

В сыром сияньи полных ведер?

В жилья безмолвном "прибери"?

В огне собственноручном? В одурь -

толкни - впадающем окне

под вечер? Ветках кропотливых

в его лиловой глубине?

В долблении земли? В поливах?

В попытке соблюсти обряд?

 

В чем ни было б, как ни тянулась

дорога, медленней на въезде. Говорят,

там не одна перевернулась.


 

*  *  *

 

В любой стране отыщется, в любом,

каком угодно доме - деревянном,

большом, убогом, желтом, нежилом,

такое неприметное, в углу,

незанятое временем пространство.

Туда не посылают виноватых

детей и не дорыскивает веник,

и даже свет не достает, устав

на пол-пути, в уклончивых, не важно...

Там ни сервант ни фикус не задуман.

Но если посчастливится однажды

случайно оказаться там,

и внять догадке, словом, не нарушить

открывшейся оттуда простоты

и горести постигнутого,

связи

событий и разрозненных вещей,

всех происшествий,

вдруг окажется нестрашным

ответ на постоянную молитву?

 
 

*  *  *

 

Оставшись, зеркало, одно

ликует в опустелом доме,

как идиот, не зная кроме

себя, остриженный под ноль,

героев действия, всего

лишась. О, памяти не мука,

самодовольное вдовство  -

ни облика,

ни сна,

ни духа,

бесследной жизни торжество.

 

Не потому ли, замерев

в дверях, не смеет кинуть взора

последнего, "Иду!" , ушелец,

что безобразное стекло

к лицу уже  не вспомнит рифмы?

 

февраль 2005

 


 

*  *  *


Монологи долин,

восклицания редких деревьев, и ты,

непрестанное "все подчеркнуть" вдоль путей, сообщенье,

на столбах монотонных двойные, двойные черты -

протяженность прощенья.

 

Многоточия спящих, кавычки летящих поверх

птичек, птиц карандашных. Курсивы

тростника у мостов и листвы облетающий смех,

некрасивый.

 

Ты по ходу садишься,

и время лицо за лицом

в приоткрытое небо сдувает,

 

Ты садишься напротив тогда,

и, в стекле уменьшаясь  косом,

бывший свет застывает.

 

 

*  *  *

 

Таков уговор. Зажигает фонарьщик фонарь.

Впадают в отчаянье реки. Лишает

покоя младенец. Кончается весь календарь.

Мука дорожает.

 

Светает окно. Притворяется дверь за людьми.

Сосновой корой притворяется бражник в июле.

Герой замышляет удачный побег из тюрьмы.

Аптекарь считает пилюли.

 

Один сторожит золотое и черное сплошь,

пустынное здание, лампы, шкафы и ступени,

себя, сторожащего, видео, вилку и нож,

постылого кофе на столике пыльном успенье,

 

другая на свет производит дитя,

таков уговор, понимая, что сын опровергнет

ее правоту,

что ему ничего не простят,

что спор на исходе,

и свет непременно померкнет.

 

24 октября 2004

 


 

ГРАД

 

Снижаясь, туча закипает.

И часто-часто, как старик,

бледнея, дерево кивает

на покосившийся парник,

 

на битву дачниц с целлофаном

мятежным, рвущимся взлететь.

Жестянка стуком барабанным

уже наполнилась на треть

 

и сено двигается, рушась,

под рубироид, и спиной,

стоит, превозмогая ужас,

подсолнух в шапке шерстяной...

 


 

*  *  *


Ничего не трогай. Оставь как было.

Пусть озера валяются как попало,

Вавилонской башни обломки - буквы

городов, мерцающие из пыли,

пусть, разлегшись внизу на белом,

там Кавказ в ошейнике спит шоссе, там -

хоровое кипенье по минаретам,

страны, сбившись бельем постельным,

пусть, по-прежнему ждут развязки.

Не стирай, оставь их как есть, покамест.

Занимается тихим огнем пергамент.

Занимается мальчик на фортепиано

в комнате, мучаясь минуэтом.

Это и есть молитва.

Закат. Пшеничное полотенце.

В руке полководца дрожит указка.

Стынет ванна - купать младенца.

Фа Ми Ре. Да закончится день

на этом.

 


 

*  *  *

 

Вот и мы, пассажиры, выходим на брег

из небесной пучины, из тесных, как панцири, креслиц,

перламутровых створок дверных, - на свободу, прорех,

неспеша, не по росту, с уклона подветренных лестниц.

 

Насмотревшись зеленых и синих плато,

крыш и пашен, лесных и колхозных угодий

с высоты, возвращаемся в мятых пальто,

пожилые моллюски, на сушу выходим.

 

О, визиты в Отчизну! Беспанцирным, нам отомстит

каждый отсмех стекольный, чугунная стрелка ограды,

по живому укор, острый локоть, что кареатид

норовит занести из засады,

 

тротуаров наждачные склоны, зазубрины лип

и лучей фехтованье ночное,

в незнакомом до слез обиталище памяти, скрип

только собственных знаешь шагов, позабыв остальное.

 

Точно книгу на старой закладке открыв,

четверть жизни спустя, торопея, читая,

понимаешь внезапно, что сей перерыв

не длиннее, чем в речи прямой запятая.

 

Июль 2004. Москва


 

ПРОЯВКА


Волнами раствор покачивается в кювете,

и точно ветки на рассвете,

темнеет медленный узор.

 

И тенью тень углублена.

И в красном сумраке сбываясь,

слепыми пятнами сплываясь,

явь проступает, как вина.

 

Догадка, осени, настань,

точнее, ближе, бесполезней,

пронзительней, темней, телесней,

безжалостней, с чертой черта

 

сомкнись, сама собою смеркнись,

бумага, мертвое, солги,

лицо, кивающее

вверх - вниз,

по мановению руки.

 

ноябрь 2004

 


 

Усыпальница Медичи. San Lorenzo.

 

Во Флоренции сумерки даже, и те -

мрамор, что говорить о ночах.

Это миг пробуждения статуи, чьей наготе

не грозит вожделенье. В ничьях

черных с белыми, площадь проводит досуг -

пешеходы редки, а Медичи укрыт с головой,

да, конечно же, мрамором веским. На звук

колокольного сердца засветится дом угловой,

да слетятся постылые голуби - души былых прихожан.

Свет зернист. Обнаженные, ложе царя сторожа,

не мигая, на солнце взирают. Без слез.

Без ресниц.

Словно некогда мать и отец, разомкнувшись, отпрянув, молчат,

замышляя твою

жизнь, ваятель, рифмующий ниш полумесяцы, складки плаща,

тень руки, укоризну, колонн чешую...


 

 

 

*  *  *

 

Похороны во дворе - событье.

Дети на деревьях смотрят

гроба театральное отплытье

на волнах из шевиота. Бодрость

дальних, судорги ближайших,

ленточка на лбу, румянец

проплывающего навзничь. Пайщик

или токарь, может быть. Сама не

знаю, кто он был. Теснение.

Под руки влекут вдовицу

на его лицо нахлынуть тенью,

черной пеной. Быть. Остановиться.

Ничего не помнить. Осмотреться.

Все вокруг чужие. Представленье

смерти непостижное. Наследство -

комната и полплиты. Старенье

сорвано. Четыре стула. Воздух.

Марш смолкает. Вздрагивая, в розах

и венках, "газель" его увозит.

И кора с колена кожу свозит.

Ссадина. Все кончено. Спускайся.

 

август 2004


 

 

*  *  *

 

На черный день, река, прибереги -

еще грядет,

мерцающие баржи - сундуки,

мосты вразлет,

осенних циркачей вниз головами, вдоль

натянутых перил,

редеющие кроны.

Стой,

не трать белил

на блики - облака,

на  фонари одежд

- побудут так - не мерь,

пока не попрошу: "утешь".

Потом.

Теперь.

 

октябрь 2004

 

* * *

Каждый молчит, сохраняя свое.
На внутренней стороне
дермантиновых, кожаных, кружевных,
клетчатых, ношеных, жестяных, -
фотоснимки близких и виды пляжей в чужой стране,
непостижных красавиц тела, цветных
снов, влагу, тепло по краям, внизу,
запасную пуговицу, пыльцу,
за отворотом века слезу, а за створками навесных -
персональную темноту,
непонятное, моль, проедающую насквозь
сердце пальто, повешенного на гвоздь,
дачный ключ, свидетельство, наготу.

И не набравшихся духу слов козырных,
отложенных на потом,
правоту, каждый свою сохраняет, дающуюся с трудом,
правду, таящуюся от них.


*  *  *

 

Пишущий стихи, шуршащий

ими, шаркающий ночью,

кашляющий, тихо говорящий

про себя свой перевод подстрочный

с гулкого в ушах, один, а труд, которым

избран человек и завербован,

странен. И тому, кто вторгнут

в этот скрип и шепот не любовный,

ничего не остается, кроме

кропотливой муки подневольной,

мятой рукописи и разгрома,

нимба дымного от лампочки настольной.

 

 

*  *  *

 

Осторожнее, воздух разлит наверху.

Это небо на нас наступает. Отпрянь,

рыба, это прилив.

 

Это тяжкое, наперекор плавнику,

протяженное время теснит, океан

накренив.

 

Вытесняет. Пускай, немота, пузыри,

в небе боль набухай и тускней, чешуя.

Не залечь -

 

вырываешься прочь, умираешь, и уровень горя за вычетом тела, смотри,

опускается. По берегам высыхает и меркнет твоя,

рыба, речь.