Владимир Гандельсман

 

Из книги «Шум Земли» (изд-во «Эрмитаж», Нью-Йорк, 1991г)

 

 

***

 

 

Как ты нелюбишь, как зима черна,

как нелюбовь твоя непредставима,

о, все, чем жив – тобой, твоим, твоими,

на все твое душа обречена,

не дай любить кому-нибудь, как я

тебя, и вспоминать, как вспоминаю,

как ты нелюбишь, будто жизнь иная

нам предстоит, любимая моя...

 

 

***

 

 

Я так тебя люблю, что ты сошла

за ту, что я люблю, ты так мала,

что помешать мне в этом не вольна,

мысль по ночам к тебе так тяжела,

как материк, как целая страна,

я больше не хочу, чтоб ты жила...

 

 

***

 

 

Если скажу: вот я свободен,

холод земли, будь он неладен,

только и годен,

к счастью, бездомен, к счастью, безроден,

путь мой отраден,

 

Если скажу: вот я спокоен,

зависти нет, это ведь Каин

бродит, расстроен,

в мире подлунном (тоже мне, воин!)

он неприкаян...

 

Но иногда все это правда,

все, что ни есть – все слава Богу,

больше – не надо,

я и сегодня из снегопада

вижу дорогу.

 

 

***

 

 

В том городе, где я тебя любил,

в том городе, где я тебя хранил,

как, может быть, хранили в прошлом веке

дурные письма – искренне и зря, -

где ввечеру над крепостью заря

все пробует себя на человеке,

 

я возвращаюсь мыслями к тебе,

и странное спокойствие судьбе

даровано, почти опустошенье.

Любовь, мой друг, не тем ли хороша,

что ею орошается душа

и, проходя, дает ей завершенье.

 

 

***

 

 

В разлуке нет высокого значенья,

и нет разлуки, сердце не избыть,

и бытие не умопомраченье,

и не свобода, и не заточенье,

но то, что не хочу определить.

 

В нем нет Меня, тем более разрыва.

Кого и с кем? Мы что – разлучены?

На побережье Финского залива,

где тополя стоят неторопливо,

мы все еще на жизнь обречены.

 

 

***

 

 

Снег – на землю, душа – от земли,

вам сегодня меняться местами,

что ты медлишь, душа, утоли

этот замысел, что тебе больно

 

и зачем привязалась ко мне?

Наш разлад – он затеян над нами.

Ты любила кого-нибудь? Нет.

А со мной породнилась невольно.

 

Всё кому-нибудь принадлежит.

Снег и снег, как попытка оспорить,

исчезая, летит и летит,

так прекрасен, что боязно вторить.

 

Ну и все же, скажи, мы могли

полюбить, как пришли, - не владея?

 

 

                                 Стихотворения 1973-78гг.

 

 

***

 

 

Из цикла «Письма»

 

                            ...и потом одаривает втрое.

                                             В. Черешня

Бывали дни безмыслия, июль

на цыпочках заглядывал с балкона,

и проникал, чуть оживляя, тюль,

и к изголовью свет струил наклонно.

Бывали дни – не верил, что умру,

когда нас ночь на даче заставала,

и сад сиял, и больше никому,

нигде и никогда не предстояла

не только ты, но эта полнота,

утишившая время до приметы.

Я и теперь не верю, хоть она

изнемогла, распавшись на предметы.

Я и теперь не верю, но слабей.

Скажи: волна уходит, оставляя

воспоминанья в линзах пузырей,

один пузырь с другим сопоставляя...

Но человек, склоненный над столом,

не слышит, как стучит металлолом

и мертвые клешни передвигает,

он времени волну одолевает,

и все его живое существо

втройне одарено одним мгновеньем:

июльским днем, бессмертным помышленьем

и точным воплощением его.

 

 

***

 

 

Я с поезда сошел, где он стоял

минуты три, и обогнул вокзал,

ряды деревьев, хилые заборы,

раскуривал пьянчужка слабый взгляд

и думал: у зверей хотя бы норы,

они в них забираются и спят.

 

Поселок был приземист, сух и гол,

виднелся белый камень в виде школ,

закрытых на ремонт, где пахнет краской

кошмарных парт, а дальше «Телеграф»

с рентгеновской мертвыней телеграфской,

застывшее «та-та» - его состав.

 

Еще спала дневная смута, брань,

пивной ларек пустел у красных бань,

как истукан в косой немного кепке,

и если люди не сошли с ума

в кривом краю, то как же они цепки,

попрятав свою психику в дома.

 

Никто меня из рук твоих не брал,

и трижды я тебя не целовал,

и что родней такого горизонта?

Другое дело – помнишь ли? – один,

тот, что писал «Epistulae ex Ponto»,

оплакивая вечный град Квирин, -

 

он трижды возвращался перед тем,

как в Скифию отправиться совсем,

и прочее... И солнце из тумана

всходило слишком быстро, и росло,

напоминая гнев Октавиана

и приближая черное число,

 

и прочее... Им вреден этот край.

Нам тоже не полезен, но – прощай.

- Во времени отныне и в пространстве, -

ты скажешь, - мы не встретимся с тобой...

Не зарекайся, холод этих странствий

не ведает ни мертвый, ни живой.

 

 

***

 

 

Проще распасться,

особенно в эти часы

стершихся граней,

в комнате темной упасть

проще, чем красться.

Странно, что жизнь

длится помимо желанья.

В этой связи –

что она? Только не страсть.

 

В красном графине

зеленая искра блеснет.

Непревзойденной

кожа твоя белизны,

разве что, иней

с нею сравним...

Прошлою ночью бездонной

видел поход

серых плащей вышины.

 

Ночью осенней

я вышел и лист раздавил,

помню, крутился

торс бесноватой реки,

помню, Евгений.

Я потерял,

я потерял тебя и простился

что было сил,

что было сил, вопреки.

 

Шум ли раздастся

о том, что упала во двор

льдина простая.

Я не могу говорить,

проще распасться,

чем ожидать,

что последовательность слепая

станет – собор,

ясная вывьется нить.

 

Так неужели

письмо от тебя – все же весть

будущей сцепки

звеньев, светивших душе,

или в пределе

комнаты, где

прошлого бледные слепки

все еще есть –

звенья маячат уже?

 

Я не пытаюсь

срастить их. Я знаю давно:

исповедь – это

то, что осталось среди

нескольких пауз.

Их и прочти.

Звенья окрепшего света

застят окно,

колко колеблют пути.

 

 

***

 

 

Состарившись в зеленом городке,

придешь на берег с зонтиком в руке,

сверкнет перед грозой тяжелый понт,

раскроешь над собой костлявый зонт,

и парус накренится вдалеке,

и трепыхнется плащ на рыбаке,

и тихо помутится горизонт.

 

Поди теперь собой распорядись,

когда так ощутима эта высь,

и песни одиночества смешны,

когда немые области слышны,

ты скажешь так: коль годы пронеслись –

прими непостижимо и примись

совсем с непостижимой стороны,

 

но чтоб я знала... Сделав кувырок,

клочок газеты тронет в городок,

и влажные подводы трав морских

расцепят йоды запахов своих,

и чиркнет красной искрой поплавок,

и повзывает к Господу гудок,

и в небесах утратится пустых.

 

 

***

 

 

Это игра, говорю тебе, карта, игра,

я выхожу, обогнув скандинавского тигра –

помнишь его очертанья? – в Норвежское море...

Что-то до этого... Войнова, крепость Петра,

желтые выше слоятся закатные титры,

тело тяжелое, физиология горя.

 

Я выхожу, различая заливы, моря,

лобзиком вырезан берег Европы капризный,

справа Гренландии опухоль, мертвая зона...

Что-то до этого... холод, канун сентября,

тонкие заморозки, тончайшие в жизни,

запах летучий серебряных трав у перрона.

 

Нас разделяет почти атлетический пласт –

сей океан – Б. добавил бы: сельдью известный...

Сбившись с пути, я твержу и твержу с середины:

что-то до этого... снег под подошвами? наст?

воздух зимы белотрубный, болезненно-честный?

лица прохожих?... зимой выразительней спины.

 

...................................................................................

 

Если лететь, возноситься, прощаясь с землей,

телом наклонным, лицом, обращенным к белесым

в красную полосу кратким туманам вечерним,

то – на Крестовском, представь себе это зимой:

ангелы смерти и пара подметок над лесом,

все убывающая, как в сновидении скверном.

 

 

***

 

 

P.S.

Где прошлое, в особенности то,

которого не помню, не уверен,

что я там жил, напяливал пальто,

подшитое убитым насмерть зверем,

и выходил в пространство... там – никто...

 

Но где уже случалась эта явь,

которой остановлен я сегодня:

пальто, и приоткрытый в бездну шкаф,

и нечто, что томится в преисподней,

себя своею памятью обстав?

 

И промельком – окно, белесый дым

над городом, где я всегда повинен

в ее слезах... о чем мы говорим?

зачем наш спор и муторен и длинен?

чего еще друг другу не простим?

 

Какая тяжесть в том, что не укрыть

забвением себя, и – тяжесть вдвое –

не помнить что ты помнишь, не любить

тех призраков, притянутых строкою,

которых ни изгнать, ни воплотить.

 

 

                               Стихотворения 1978-79гг.

 

 

***

 

 

Вечер Капель синь

Уличный фонарь

мокрый апельсин

Зарево и хмарь

 

Ложное торчит

тело Ты моё

Как я нарочит

Лодочка-чутьё

 

Влажное весло

вспыхивает там

Мост Не Ватерлоо

Тело по пятам

 

Кто во мне идет

на исходе дня

тело завернет

за угол меня

 

Островок сухой

от его пяты

стянется водой

Что здесь было Ты

 

 

***

 

 

Я жил не в эпоху войны,

не в пору гонений неправых,

не в горькое время вины,

на личных настоенной травах.

 

От пыли полуденной сер,

в припадках то зла, то роптанья,

я жил, как замотанный зверь,

заботами о пропитанье.

 

И дни мои сбились в одно

пугливое серое стадо,

я с мертвою болью в окно

следил за живучестью сада.

 

И слово искало порог

ступить и исторгнуться вещью,

но горло могучие клещи

сжимали, и зверь становился жесток...

 

Уж лучше б я был недвижим

и слеп, чем запекшейся речью

сращенный с тоской человечьей

задуман настолько живым...

 

 

***

 

 

Без отечества по существу,

на одной из нелюбящих родин

оказавшись в значенье «живу»,

я дышу и тем самым свободен.

 

Я свободен, я делаю шаг,

проявление собственной воли,

зарождаясь во мраке – во мрак

переходит, но высветясь, что ли.

 

Так вот в комнате фары спугнут

застоявшуюся перспективу –

удлиненные тени взбегут

по стене и сбегут торопливо.

 

И на стыке косых плоскостей

своевольным капризом движенья

ты пронизан до самых костей,

лишний раз изменив положенье.

 

 

***

 

 

Если заперты рыбы, прохожий,

подо льдом чернокровной зимы,

не сошлемся на промысел Божий –

мы виновны, что это не мы.

 

Не забудем холодные трубы

(после кубиков на ковре)

первых зим и цигейковой шубы

леденеющий ворс на дворе,

 

невозможную эту картину

чистоты, изумленья, тоски,

и ботинки, и вонь гуталина,

вечнорвущиеся шнурки.

 

Всё могло повернуться иначе,

если б ты не на шутку продрог,

как упорный, косой и собачий

этот бег мостовой поперек,

 

и теперь, если ты не безумец,

у перил, на железном мосту,

ты останься без дома, без улиц,

без всего, я имею в виду, -

 

будет страшно и празднично как бы,

как на кухне в торжественный час,

где дышали зеркальные карпы,

шевеля металлический таз,

 

и, сочувствуя мерзнущей твари,

ты над этой страной воспари

полосой розовеющей гари,

кровоточащей раной зари.

 

 

***

 

 

Ты – лишь инстинкт переступанья,

инстинкт ступни,

услышавшей пересыпанье

песка и шорох

листвы в осенних коридорах,

где гаснут дни,

 

ты – только ритм преодоленья

всех мер длины,

пульсация без направленья,

наклон походки,

зрачки, посаженные в лодки,

что так черны,

 

освобождение от шарфа,

от шляпы, блеск

волос, упавших, точно арфа,

меж пальцев, если

ты перед зеркалом и в кресле,

и слышен плеск

 

дождя, начавшегося с ходу,

чтоб жизнь в тепле

вдруг оттенила непогоду,

и вечер зябкий,

и женщину в намокшей шляпке –

там, в полумгле –

 

еще сильней, ты – согреванье

еды, питья,

со стороны – ты – небыванье

на этом свете,

так отрешенно смотрят дети

из забытья.

 

 

***

 

 

Вот

и Нила разлив,

крокодильского Нила,

крокодильского Нила разлив.

На окраине Фив

ночь слезы, говоришь? Как ты плачешь, Исида, красиво,

очи полузакрыв.

 

Ты

прекрасна, ты миф,

одаряющий щедро

благодарные полосы нив.

Но поблизости Фив

мне к отплытью готовиться в барке ливанского кедра,

слышишь арфы призыв?

 

Не

дожив до войны

(слава богу Амону!),

пару лет не дожив до войны,

я загробной страны

дуновению внял и поддался холодному гону

той змеиной волны,

 

той

волны, исподволь

абиссинскою кровью

гор увитой... Но так не неволь,

распусти мою боль,

мой клубок жизнелюбия, крови, прокорма, здоровья,

и не сыпь эту соль!

 

И

бескрайний песок,

и просторы не эти ль

я любил, но не мог, но не мог

тебе верить, мой бог...

Мое сердце, пишу, не восстань на меня как свидетель

по ту сторону строк.

 

 

                                                                    ***

 

 

Скучно жить стало, в этой связи

мирры, что ли, мне привези,

перьев страусовых, милый муж,

надоело в грязи –

то дожди проливные, то сушь.

 

Хоть и нету тебе житья

от причуд моих и нытья,

с Пунта дальнего, милый муж,

скоро ль с глупостями ладья

завернет в нашу глушь?

 

Что мечтать о полях Иалу,

милый муж, коли служишь злу,

служба – умным, нектар – для дур,

ты пахучую эту смолу

привези, да пантеровых шкур.

 

Пусть не вспыхнет вода огнем

под твоим, милый муж, веслом,

пусть, с твоим дыханием слит,

Шу ни ночью дыханье, ни днем

от ноздрей твоих не отвратит.

 

А вернешься – податься из

этих мест хорошо бы вниз

по течению, там-то уж

ты простишь мой каприз

и тоску мою, муж.

 

 

***

 

 

Все совестней цепляние за жизнь,

а речь срывается в словесный шум, кишащий

самим собой, ты вылазке кошачьей

четверолапых строф бросаешь «брысь!».

Речь раньше разума, невнятность не каприз,

но чуянье и призрак настоящий.

 

И в дебри зарываясь, как зверье,

почуявшее смерть, она клокочет

тем человечнее, чем больше забытье,

чем более сама себя не хочет...

То жизнь моя, цепляние мое,

обвал и пропаданье среди ночи.

 

 

***

 

 

                                                  В. Черешне

Над дебаркадером ползет черно-серое небо,

пожиратель стоит пирожков,

и дымятся лотков маслянистые недра,

и в крестовом походе летящего снега

я прочитываю: Петергоф.

 

Всё. Пора. Всё. Пора. Затолкать себя в тамбур.

Набирая и скорость и хруст,

пусть меха меж вагонами хрипло болеют катаром,

а на станциях двери, расфыркавшись паром,

останавливают вдали чернокуст.

 

Ради слова, растущего ветвью, энергией взрыва –

промахнувшись, бесспорно попасть –

ради внутрислогового в суставах его перебива,

перелома, сращенного верно и криво,

я и трачу построчную страсть.

 

Разве речь одержимого не пробирает до дрожи,

и ее осязаемый пыл

через голову смысла бросается на бездорожье

ослепительных чуждостей, но – и не тронутых ложью,

и исполненных сил.

 

Разве из черноты набегают огни Петергофа,

или это скорей

называние жизни, и тяжеловесные строфы,

и ворчанье с ворочаньем в шубе, сцепления грохот,

шаг вовне из разверстых дверей.

 

 

***

 

 

Я тоже проходил сквозь этот страх –

раскрыв глаза,

раскрыв глаза впотьмах, -

всех внутренностей, выгоравших за

единый миг,

 

и становился, как пустой тростник,

пустой насквозь,

пустее всех пустых,

от пальцев ног и до корней волос,

я падал в ад,

 

точней во тьму, иль в вашу Тиамат,

не находя,

где финиковый сад,

где друг умерший, где мое дитя,

где солнца жар,

 

где ты, спускающийся в Сеннаар,

где та река

и где над нею пар,

где выдохнутый вон из тростника

летучий дар.

 

Я этим жил на протяженьи лет,

тех лет моих,

которых больше нет

ни среди мертвых, ни среди живых,

я извлекал

 

звук из секунд, попав под их обвал,

благодаря

тому, что умирал

прижизненно, а зря или не зря –

поди, измерь...

 

Не так твоими мускулами зверь

зажатый пел,

как я, скажи теперь?

Не песней ли и ты перетерпел

ночной кошмар,

 

ты, с гор спускающийся в Сеннаар?

Смотри – река,

смотри – над нею пар,

как выдохнутый вон из тростника

летучий дар!

 

 

                                                                                         Стихотворения 1979-80гг.

 

 

***

 

 

Из цикла «Шум Земли»

 

 

Ты тяжелую дверь отворил,

а за ней не свобода, а гнет,

что-то в прошлом отец натворил,

что тебя искупление жжет,

 

ты увидел, как, в кресле дремля,

над газетой он дышит с трудом,

как его накопила земля,

так копил он для жительства дом,

 

в этом доме сопрели углы

от согрева кошачьих ковров,

и приметы тебе тяжелы,

и прекрасен однако же кров,

 

и к нему твоя страсть привилась

с тем напором пороков живых,

что и ловкая кошкина страсть

нюшит возле подмышек твоих,

 

ты в любви был зачат среди дней

небезгрешных уже потому,

что в тебя перелили вину

забывания сном потемней,

 

задремания, в кресло осев,

в те часы, как небесная синь

расправляет себя меж дерев 

для бездомных совсем благостынь.

 

 

***

 

 

Это есть облегание темы,

обступанье словесною тьмой

внутрь себя светоносного темпа

шевелящейся жизни одной,

ты её не поймешь, не раскроешь –

так увит в скорлупе ото всех,

как свернувшийся моря зародыш,

закипающий грецкий орех,

это жизнь, что тебе и не снилась,

потому что ушла от людей,

затаилась, ушла, заслонилась,

больше нет обаяния в ней,

это рифмы на строчечных сломах

оцепляют, бесстыдно трубя,

неприступную цель, это промах

по мишени, щадящей тебя.

 

 

***

 

 

Волнуемое море непрестанно

меняет очертания свои,

над островом – могучие ступни

рванувшегося в небо Ханумана.

Задолго до того, как в оны дни

скрутили этот гул в стволы органа, -

всё было так: не поздно и не рано

для мозга, где и вспыхнули они,

стихии, совершаясь непрестанно...

 

и человек в гостиничном дыму

всей жалостью к проезжему – как странно! –

вдруг обращен, сочувствуя ему,

 

и человек, накинувши пальто,

идет на пристань, мерно полагая,

что смерть – скорее тьмущее ничто,

чем что-нибудь, чем что-нибудь, родная...

(он третье с первым путает лицо,

по городу приморскому плутая),

 

он думает, что музыка одна

меж формою конечной и стихией,

не знающей спасительного дна,

еще находит лестницы витые,

духовного движения полна,

 

он думает: зачем гордишься ты

своей сосредоточенностью чудной

(хотя бы и на пристани безлюдной,

среди намокших досок и слюды),

зачем, зачем не знаешь простоты

единственной, текучей, многотрудной,

 

он слышит гулы шквальные о том,

как трудно перемалывать глубины,

творя и растворяя без причины

блеск плавников в холодном блеске глины,

и чует этот холод животом.

 

 

***

 

 

Кто меня перевертывал на спину, я уже свертывал, говорю тебе, свертывал, я уже так отдыхал отдыхающим сердцем и кровь остужал свою, свертывал, остужал свою, свертывал, свертывал и остужал...

Я от жизни устал, посмотри, я комок своей боли, перепрыгнувшей уровень жизни, свободы, неволи... Кто сказал – это смерть, констатировал, в правом шкафу обыскавшись аптечки, овеявшей йодом строфу

 

 

***

 

 

Я верил в бога Ра,

я богоравным был,

пока в ладье я плыл,

пока сиял он дивно,

пока я неотрывно

весь день за ним следил.

 

Я был ребенком, мир

мой бог мне даровал,

я жил, я ликовал,

и в той песчаной почве

мой мертвый предок порчи,

спеленутый, не знал.

 

И вдруг мой бог погас,

и стала жизнь темна,

и, не нащупав дна,

я побежал, безумясь,

в пески, где, как Анубис,

лежала ночь одна.

 

Там верховодил лев,

там царствовал орел,

там друга я нашел

земной надежней тверди,

он спас меня от смерти

и сам ее обрел.

 

И вот с лица Земли

могучий друг исчез,

я землю рыл, я лез

за ним в земные недра,

но не нашел, как ветра,

его ни там, ни здесь.

 

И я пошел бродить,

и я бродяжил век,

и увидал ночлег –

то некто шел из Ура,

был препоясан шкурой

овечьей человек.

 

И я пристал к нему,

и пас его стада,

и в поздний час, когда

стада и травы никнут,

я трижды был окликнут:

ты слышишь голос? – Да.

 

И духом я окреп,

и жертвенник возжег,

и в жертву все, что мог

принес Тому, Кто вскоре

передо мною море

 

открыл -  

 

 

                                       Стихотворения 1979-81гг.

 

 

***

 

 

Из цикла «Зима на Крестовском»

 

 

Я говорю с тобой, милый, из угольной, угольной

ямы, своей чернотою смертельно напуганной,

вырытой, может быть, в память об Осип Эмильиче,

помнишь, твердившем в Воронеже: выслушай, вылечи.

Я говорю с тобой, больше  и не с кем, и не о чем,

только с тобою, еще нерожденно-нежнеющим

во временном послезавтрашнем срезе, ты выуди

смысл оттуда, где нет его, ты его вынуди

быть в этой угольной яме, безумной от копоти,

выкопай слово о счастье, о смысле, об опыте

письменной речи – возьми ее в виде образчика

речи, сыгравшей прижизненно в логово ящика,

в страшной истории так откопают умершего,

Господи, он еще дышит, утешься, утешь его...

 

 

***

 

 

Слушай! Когда тишина над рекой бессловесна,

там, на кольце сорок пятого с семьдесят первым,

там, где деревья стоят над рекою отвесно

в чем-то сыром – то коричневом, то светло-сером, -

дни моей жизни таким убывают манером,

что пресловутому сердцу становится тесно.

 

Слушай! В ветвях облетевших не больше смиренья,

чем – в оживленных листвой, но в осенних пробелах

ищет смиренных сестер сиротливое зренье

прямолинейнее... И в монотонных пределах

низкого неба, среди облаков крупнотелых,

осени блеклое солнце – ему озаренье.

 

Что же, не зря облюбован был мной этот угол,

где по ночам, в черноту непроглядную в оба

глядя, твердил: примирись! если кто и напутал

в жизни – ты сам, примирись, привыкай к форме гроба

в этой каморке, где затхлости запах особый,

где ты безверие зябко в иронию кутал.

 

Что же, отъявленный бред полагать, что за ширмой

был кукловод, - разве он уместился бы в образ? -

нет, никогда, никогда ты не слышал надмирный

голос Того, для Кого ты придумывал голос,

хоть и не верил в него, и осенняя морось

все застилала, как жгучей тоскою обширной.

 

Слушай! Когда вкруг полуденной точки свернувшись,

день, не успев посветлеть, угасал, там, где вечер

осени поздней под дверь мою сбрасывал тушку

голубя – вот благовещенье! там, где я встречи

этой пугался и вздрагивал, там, где диспетчер

метрах в двустах, на кольце, превращалась в старушку,

 

слушай! Там дни моей жизни текли неизбывно,

впрочем, щадя и ночные часы замедляя,

там, где последний автобус гасил свои бивни,

там, где инерцию наглого слова теряя,

я засыпал и вставал, уже не понимая

прошлого дня с его пульсом тяжелого ливня.

 

 

***

 

 

Это город слепых,

розоватых, трапецеобразных

стен, от ветров ненастных

оградивших живых,

это город глухих

переулков несчастных

и безмолвных, прекрасных

снегопадов густых.

 

Это город теней

во дворах нездоровых,

это город готовых

к вымиранью людей.

 

Это город детьми

облюбованных горок,

древний образ мне дорог –

если хочешь, возьми –

 

это город зимы,

мандариновых корок,

холодов, полутьмы,

вереницы огней

с желтым прицветом йода,

и железных коней,

и того пешехода...

 

ну, живи, цепеней...

 

 

***

 

 

Вы просыпались рано утром,

зимой, когда по цвету дыма

из заводской трубы – определяли

температуру воздуха... Тогда

вы знаете, как ищет мысль лазейки –

как мышь, откопанная на морозе,

живая, обезумевшая, в страхе

бросаясь напролом –

еще бы, этот холод, эта ночь –

жара и день в сравненье со смертельным

их сочетаньем... Месяц, как твержу:

я еще здесь, здесь, здесь,

Господи, здесь –

не разжимая губ твержу и продолженья

не вижу столь же истинного...

Вы просыпались рано утром,

зимой, проездом

вы замечали в окнах заводских

рабочего, вы думали: как рано

он приступает к выполненью плана –

такой живой! Вам не было смешно...

Вы помните, вас в детский сад будила

передовая сталинская мама,

включая беспощадно свет

и радио одновременно,

а вы за миг до этого

всей мышечною, мышьей жизнью

в сон зарывались под одеяло,

вы помните, как в детство проникает,

в столь раннее, что – навсегда, - казенный

линолеума запах, туалета

и кухонный непостижимый дух...

Вы просыпались рано утром,

зимой...

 

 

***

 

 

Эту бы зиму проспать,

подлости бы не видеть,

холода бы не знать,

только бы не ненавидеть,

только бы мышье «боюсь»

с телом трусливым не зналось,

только бы не казалось:

строчкою зацеплюсь.

Эту бы ночь пробубнить...

 

- Ты и не так еще сгинешь,

самое трудное примешь,

вовсе захочешь не быть.

 

 

***

 

 

Когда бы знал, что ждет,

не захотел бы жить,

но ты всегда лишь тот,

кто и не мог не быть.

 

Но если здесь дышать,

таких измен, как та,

ты бы не мог не знать,

ты бы не жил тогда.

 

И говорю: прими.

Ты не обманут, но

лишь окружен людьми,

и потому – темно.

 

 

***

 

 

Человеку нужна только комната,

комната и кровать,

чтобы не метаться из города

в город, не ночевать

на вокзале, не дрожать от холода.

 

Человеку нужна только комната,

чтобы молиться всенощно

и вседенно о себе и о ком-то

еще любимом, чтобы чувства мощно

высились, подобно иконам.

 

Человеку нужна комната

и жизнь, прожитая неверно,

с ненавистью, с удушающим опытом

измены, трусости, скверны

пошлого на ухо шепота,

 

чтобы сердце рвалось, потом окрепло

и превратилось в скалу, чья память

не возрождает из пепла

любимых, ни подниматься, ни падать

не умея, но лишь стоять ослепло.

 

 

***

 

 

О радости – как засыпает мост,

как засыпают полувеки

его пролетов,

как снег летит в деревья, в их навеки

открытый мозг,

 

о русле, где лиловое сверло,

своих тяжелых оборотов

вращая бремя,

колеблет цепи ртутных переметов,

и занесло

 

мой спичечный – по крышу – коробок,

дарованный на время

сезонной стужи...

два-три пейзажа, чувства, две-три темы

и детский бог –

 

вот все, что есть, все крохи изнутри,

о радости, о разности – снаружи

покой могучий,

душа иль плоть – они так много хуже

любой поры.

 

Лишь точной речи, поднятой со дна,

влажно-сыпучей,

вся разность эта –

ослепшей речи, поднятой на случай –

всегда равна.

 

О радости – как засыпает всё,

как милицейская комета

летит, мигая,

наматывая зелень снега, света

на колесо...

 

 

                            Стихотворения 1981-83гг.

 

 

***

 

 

Ехал ученику

дать урок на краю

города по языку

и в проезжую смотрел колею,

 

загорались огни

новостроек, вдали

лезли в душу

рельсы, шпалы, клочки земли,

 

вот отец его адвокат

предлагает борща –

«пища сталинская у нас, простая,

мы с сынком

остались вдвоем»,

е и ё после щ,

 

где её (после щ)

обитает здесь дух?

Я смотрю на сынка, на хрыча,

проверяю на слух:

 

человеческий род,

этот полный абсурд,

пощадил бы и тот,

кто не полностью мудр.

 

«Я вас вознагражу»,

«Извините, спешу»,

руку гладко-сухую сует,

сын снует, сын на заднем плане снует.

 

 

***

 

 

В точке мира стоять,

тучным телом ее заполнять,

 

под молочною кожей руки

слабый воздух нежнеет,

и дождем, набираясь сознания, вдруг тяжелеет,

рассыпается на черепки,

 

и уходит буксир под темнеющий свод,

выворачивая рукав

мирового пространства, его, исчезая, взорвав.

Разве был мне когда-нибудь год?

 

Черепки, черепица дождя

затихает, и воздух, свежея,

снова ластится, как дитя,

и в ключицы впряженная шея

человеческий череп вращает для бытия.

 

 

***

 

 

Я о тебе молюсь,

я за тебя боюсь.

Пока живем – живем,

пока вдвоем – вдвоем,

но как вместить обещанную грусть,

какое платье из нее сошьем?

 

Я не хочу смотреть

на государство-смерть,

и на его зверей,

и на его червей,

но как вместить обещанную твердь,

читатель иоанновых страстей?

 

Но как тебя спасти,

когда нас нет почти,

и дар случайный жить

нас понуждают скрыть.

Я ничего не вижу впереди.

Как эту тьму кромешную вместить?

 

Дай, только раз вдохну,

дай, только жизнь одну, -

пока живем – живем,

пока вдвоем – вдвоем, -

дай только жизнь еще раз помяну.

Жить будем ли мы вновь, когда умрем?

 

 

                                  Стихотворения 1983-84гг.

 

 

***

 

 

Воздухом черемух

продышав вдоль дома,

с Вяземским проспектом слева,

в темноту вживленным купами –

воздух убивал гребец с колена

и ушел под мост –

 

воздухом ночных, поспешных

возвращений – оспины жирафьей

нежной кожи или тень листвы –

я сказал бы все, но тот избыток,

воздух, воздух

непроизносимы вдоволь –

 

но с тех пор, как здесь

нет меня, с тех пор

я не жил – и ты одна глотала

этот воздух, возвращаясь поздно

слишком, чтобы мне хотелось

знать об этом, слишком возвращалась рано,

 

и поливочных ночных таперов

убывали над асфальтом пальцы

и под утро гасли, и останься

там, где, засыпая,

ты счастливей, чем в стихах бывает,

и любима, как простая местность.

 

 

***

 

 

Тебя на лестнице я встречу,

лица прекрасней твоего

или в него влюбленной речи

я и не знаю ничего,

и лампочки той запыленность,

и неба угольный пролом,

и речи быстрая влюбленность

в того, о ком она, о ком...

 

 

***

 

 

Ряд встреч разрозненных,

в ту занесенных волей случая,

в другую ль прозу,

ряд беглых встреч и ряд измученных

 

о них воспоминаний ночью

(с кем ты была тогда? – есть счастье

неведенья, оно непрочно

и оттого так дышит часто),

 

ряд встреч, ряд проходных

дворов и вскользь

слов – лишь теперь – родных,

последней встречей-близостью насквозь

 

прошившей их и всё

так выстроившей, точно жизнь,

в которую ты занесен

случайно, отстояла смысл.

 

 

***

 

 

Час полуденной тишины

в комнате, где наши дни

шли, сложившись в восемь

лет, и солнечная наступает осень.

 

Как спокойно, как помимо

нас все то, что с ними

происходит, мы с тобой – они –

в комнате, где солнечные гаснут дни.

 

И любовь помимо нас –

нам не надо ей мешать сейчас,

пусть останется, как остается свет

в комнате, где нас с тобою нет.

 

 

***

 

 

1.

Как я свободен, -

как отцепившееся небо,

и никому не должен, и никуда не годен.

Я только вдоху повинуюсь слепо.

И это всё, всё, всё,

живущему не надо оправданья –

столь выпукло его лицо

и явственно его дыханье.

 

2.

Это долгий путь

вдоль по набережной куда-нибудь.

Вдруг найдешь на краю

городского ума – в лопухах

и репейниках жизнь свою.

Жизнь свою, ах.

Надышавшись мокрыми сливами

синей реки,

вдруг найдешь вопреки

смыслу – в пальто и кепке

жизнь свою в устройствах куда-нибудь кем-то

на работу. Осенью, часа в четыре,

найдешь себя у себя на ладони.

Это долгий путь в гаснущем мире,

в солнечных сумерках, на фоне

кирпичной стены.

 

3.

Я ли при жизни,

воздух ли здесь у лица,

свет обступает.

Кто тебя видит и кем ты так выбран стоять

в солнечной осени возле киоска...

 

Нет никого, без тебя

кто бы не мог обойтись, нет никого,

боль – это то, что стихает.

Так ли правдиво-пустынно твое существо?

 

 

***

 

 

Если это последний

день, то я бы сошел

в том саду,

где стоит дискобол,

и холодный и бледный

свет горит, как в аду.

 

Дочь моя, или сын мой,

или друг мой идет

впереди,

черен твой небосвод,

город снежный и дымный,

нет другого пути.

 

Сохрани тебя, Боже...

Путь ли это домой

вдоль реки...

Ты и вправду живой?

Дай дотронуться все же

до пальто, до руки.

 

 

                        Стихотворения 1984-86гг.