Владимир Гандельсман

Эдип
СПб., Абель, 1998

 

Из цикла "Шум Земли"

 

ВСТУПЛЕНИЕ

 

Потому что я смертен. И в здравом уме.

И колеблются души во тьме, и число их несметно.

Потому что мой разум прекращается разом.

Что насытит его, тем что скажет, что я не бездушен,

если сам он пребудет разрушен, -

эти капли дождя, светоносные соты?

это солнце, с востока на запад летя

и сгорая бессонно?

Что мне скажет, что дождь - это дождь,

если мозг разбежится, как дрожь?

 

Так беспамятствует, расщеплено, слово, бывшее Словом,

называя небесным уловом то, о чем полупомнит оно.

 

Для младенческих уст этот куст. Для младенческих глаз.

До того, как пришел Иисус. До того, как Он спас.

Есть Земля до названья Земли, вне названья,

где меня на меня извели, и меня на зиянье

изведут. Есть младенческий труд называнья впервые.

 

Кто их создал, куда их ведут, кто такие?

 

Усомнившись в себе, поднося свои руки к глазам,

я смотрю на того, кто я сам:

пальцы имеют длину, в основании пальцев - по валуну,

ногти, на каждом - страна восходящего солнца,

в венах блуждает голубизна.

 

Как мне видеть меня после смерти меня,

даже если душа вознесется?

 

Этой ночью - не позже.

 

Беспризорные мраки, в окно натолпившись, крутя занавеску, пугая шуршаньем, бумагу задевая, овеют дыханьем дитя.

Дитя шевельнет губами.

Красный мяч лакированный - вот он круглит на полу.

 

А супруги, разлипшись, лежат не в пылу, и пиджак обнимает в углу спинку стула, и масляет вилка на столе, и слетают к столу беспризорные звуки и мраки, и растут деревянные драки веток в комнате, словно в саду.

 

А бутылка вина - столкновенье светящихся влаг и вертящихся сфер, и подруга пьяна, и слегка этот ветер ей благ - для объятий твоих, например. Покосится страна и запаянный в ней интерьер.

Вот вам умное счастье безумных, опьянение юных и вдох для достания дна.

 

Одинокая женщина спит-полуспит. Если дом разобрать, то подушка висит чуть пониже трубы заводской, чуть повыше канавы. Станет холодно пуху в подушке. Спит гражданка уснувшей державы, коченея в клубочке, как сушка.

Ты пейзаж этот лучше закрой.

 

Ночь дерева, каторжника своих корней, дарит черномастных коней, разбегающихся по тротуару.

Ночь реки, шарящей в темноте батарей, загоняет под мост отару золоторунных огней.

Ночь киоска, в котором желтеет душа киоскера.

Ночь головного убора на голове манекена.

Ночь всего, что мгновенно.

 

Проживем эту ночь, как живут те, кто нищи. Разве это не точный приют - пепелище? Что трагедия, если б не шут, тарабанящий в днище?

 

Вот почему ты рвешься за предмет, пусть он одушевлен, - чтоб нищенствовать.

Там, где пройден он, к нему уже привязанности нет.

Две смерти пережив - его и в нем свою, - не возвращай земного лика того, кто побежден, как Эвридика. Для оборотней мертв его объем.

Лишь ты владеешь им, когда насквозь его прошел, твои края не те, где нищенствуют вместе или врозь, - но нищенствуют в полной нищете.

 

Здесь расстаются, нервы на разрыв испытывают, ненависть вменив в обязанность себе для простоты, здесь женщина кричит из пустоты лет впереди.

Печальнейший мотив.

А более печального не жди.

 

Старушечьи руки, и рюмочка из хрусталя, и несколько капель пустырника, и опасенье, что жизнь оборвется вот-вот, но еще, веселя, по капле дается, и вкусно сосется печенье. И крылышки моли из шкапа летят, нафталя.

 

В большую глубину уходит кит, чернильной каплей в толщу океана опущена душа левиафана, полночная душа его не спит.

Он с общим содержаньем столь же слит, сколь форма его в мире одинока, и, огибая континент с востока, - уходит, как чутье ему велит.

 

И высится в море терпенье скалы, осажденной таким неслыханным ветром морским, что слышится ангелов пенье.

 

И разум упорствует, противоборствуя тьме. Но тотчас, из хаоса выхвачен самосознаньем, он хочет бежать бытия и вернуться к зиянью, подобному небу, когда оно ближе к зиме.

Бедняжливый узник в своей одиночной тюрьме страстей, он расхищен на страхи, любовь, покаянье, и нет ему выбора - только принять умиранье всего, что он слышит, принять его в ясном уме.

 

 

 

Из 1-ой части

 

...коротенький отрывок рода -

                 А. Блок "Возмездие"

 

 

Мальчик встанет, телом тонким потянувшись, мальчик встанет, умалением свободы - поперек - сегодня станет,

а сквозящую наружу душу плачем остановят, а возьмут обидой горло те, кто мальчика изловят,

подойдет к тетрадке мальчик и запрет в портфель тетрадку, аккуратно съест яичко, мальчик съест яичко всмятку,

голубой белок, который приварился к скорлупе, соскребет фамильной ложкой,

затеряется в толпе,

он в автобус сядет львовский на большое колесо и покатится на Невский в одинокое кино...

 

Вечерняя ворована сирень, все запахи затылочны и гулки, за папиросною бумагой брезжит день, как бы рисунок в "Малахитовой шкатулке"...

Так мальчик возвращается, дрожа, с букетом маме, постаревшей на год, как жалко маму, как колотится душа, как гости с хохотом на птицу подналягут...

 

Когда бы нюх звериного чутья мне щупал путь, блуждая по Европе, то запах отыскался б не в укропе, а в комнате для стрижки и бритья -

картавый тип с повадками врача, орудуя машинкой по затылку, то выпускает в зеркало ухмылку, как скользкую рыбешку, то с плеча прицелившись и отведя бутылку, сжимает грушу, дурно хохоча, -

и вот затылок холоден и странен, и мальчик освежен и оболванен, -

иль в мастерской, где чинят обувь и на подметку ставят крест, башмак тем самым обособив, его отправив под арест, -

там и накинется средь острий снующих игл, блестящих шил дух кресел кожаных, подстил, подметок, разрывая ноздри,

а люд, чей говор-непотребник так аппетитен и Бог весть о чем, - напомнит про учебник, где о ремесленниках есть...

 

***

 

Черно-красная ночь Украины,

деревья в руины

обратились, пока добрели

в эти дебри раввины.

Рембрандт выгреб угли,

и на миг загорелись морщины

предыстории - старцев, их стад -

с аравийской пустыни

переписанной в сад.

 

Паровозный ли окрик,

холодный ли погреб -

по ступеням - наощупь и вниз -

капель мокрых

просыпанный рис,

там сметана, там масло, там шорох...

утра влажно-зеленый стручок,

или полдень дрожит на рессорах,

или вечера холодок.

 

Там подсолнух - затылок шершавый,

зеленый и ржавый,

сонно-белый, когда поперек

он разломлен коряво,

ночь, звезды огонек

пересек небеса за Полтавой,

да урчащий перрон,

где украинский говор картавой

буквой "р" засорен.

 

***

 

На противоположном берегу

реки, через котороую грохочет -

крест-накрест - мост железнодорожный,

пасется стадо яркое с утра -

так чертит грифель, смоченный слюной,

и, вытворяя брызги на бегу,

припляжная красавица хохочет,

за ней, смеясь, - на шее крестик ложный -

бежит хозяин пляжа, их игра

меня томит, за шахматной доской

два мальчика исследуют носы,

два гения в панамках от удара,

их бабушки в белье бледнозеленом

с кульками из сегодняшних газет,

с кульками окровавленными вишен.

В кружении полуденной осы

приходит сон, в удушливости пара,

в депо, на паровозе раскаленном

сжимает машинист в руках обед.

Мне виден каждый жест и голос слышен,

я помню кто что делает. Тогда,

уже тогда я был ничем не занят:

хоть слабых мира понимал легко я,

а сильные мной правили вполне,

ни тем, ни этим не принадлежал.

Так только первобытная тверда

душа бывает - мир еще не ранит,

но проникает темные покои,

и лилия горит на самом дне

воспоминанья...

 

***

 

Когда проснувшись, к тамбуру спеша,

проснувшись от качнувшего толчка,

на ранней остановке, через гарь

растопленного чайного бачка,

когда, чуть недонежившись, душа

еще хрупка, как юный государь,

когда мелькают ведра и кульки

торговок вишен, яблок или груш,

и проводник, свой китель доодев,

обходчику кричит благую чушь,

и солнце зажигает край реки,

на улице поселка, меж дерев,

ты видишь: беспокойству далека,

вся пахнущая сонным молоком,

высокая, в накинутом до пят,

медлительно, и тонко над плечом

лежит кувшин обнявшая рука,

когда картина, тронувшись назад,

и ты идешь растерянно в вагон,

от чуда все навеки потеряв,

где спят тела, покачиваясь в лад,

и скорость набирающий состав,

крутые яйца, курица, батон,

и любопытства равнодушный взгляд

соседа сверху...

 

***

 

Перрон, как в гречневой крупе,

в коричневых и черных зернах,

жизнь детских глаз внутри купе,

больших, растерянных, минорных,

прилив сочувствия к себе.

 

Кто гречку так перебирал,

водя ладонью по клеенке,

зеленоватой, как вокзал,

живущей запахом в ребенке.

Я в жизни лучшего не знал.

 

И бедность жизни и минут

при тихом троганье вагона

в полубезумии плывут

за край всего, что я бессонно

люблю, и большего не ждут.

 

И я не жду - мир ни красив,

ни страшен, как ни обозначим.

Вот так и жить бы, как прилив,

одним сочувствием и плачем,

зачем - ни разу не спросив.

 

***

 

...так осенью проехать мимо школы

своей, так под лопаткою укол, и

так очередь дрожит в медкабинет

эмалевый, так дни перед осмотром

с желтеющей листвой, с карминным кортом,

с тоской дистиллированной тех лет,

 

так пахнет, проступая из тумана,

сад осени больницей Эрисмана,

так гулко осыпается трамвай,

так розовых солдат плывет колонна,

как в ауре, в парах одеколона,

Патрокл, Агамемнон, Менелай,

 

так хочется запоем, жизнь приблизив,

все перечислить, смыслом не унизив,

так города избыточен размах

вернувшемуся с дачи, так хватает

он воздух из такси, и так не знает,

зачем он возвращается в слезах...

 

***

 

Этой женщины трудные очертанья,

есть фигура и некая угловатость...

Как единственно зренье, сестра, - это больше, чем радость -

это радость, и горе, и бережных сил испытанье.

 

Осень, женщина в створе дверей у стола,

над рукой голубая и дымчатая ваза,

под рукой леденящей клеенки четыре угла,

 

и, собой потрясенные, расположились тела -

их смертельная ясность, и осени рыжая фраза.

 

Как все замерло - как в ожиданьи письма,

не поддавшись восторгу с его раздраженной изнанкой,

поздравительный запах открыток, бинокль, валерьянка

в том шкафу, в стылой комнате, полной собраний чужого ума.

 

До свидания. На ослепительном фоне окна

я обмолвил тебя и подумал, топчась в коридоре:

если это похоже на что-нибудь, - только лишь на

драматичность семьи, ее радость и горе.

 

***

 

Медлит буксир на реке

стройка и дым вдалеке

осень на волоске

сердце болит в мотыльке

 

дом у реки ни огня

дверь приоткрыта в меня

там причитает родня

комнаты гул западня

 

***

 

Вроде кладбища

кругом серый камень

голос лающий

и бегущий за облаками

 

и приводят к нему

умирать кто должен

к камню этому

до которого дожил

 

вдруг отца ведут

страх предстал глазам

закричал я тут

как будто умер сам

 

и по камню песок

белым бегом рябит

ни один предмет

ни о чем не говорит

 

только солнце в висок

жмет лучом своим

и бежит под ним

по камню песок

 

***

 

Развеселись, теперь развеселись,

не снизу вверх смотри, не сверху вниз,

перед собой смотри, и между складок

горчичных штор вдруг высветится жизнь

твоей семьи, пришедшая в упадок.

 

Там стар старик и женщина стара,

то царство, что возвысилось вчера -

сегодня пало, холодом озноба

охвачен дом, поэтому пора

развеселиться... Господи, еще бы...

 

Танцуй на пепелище, потому

что нет ни воплощения ему

другого, ни другого завершенья -

лишь танец, адресованный Тому,

Кто нас избрал танцующей мишенью.

 

***

 

А дальше-то вот что: под утро ключом

сверкнув, привалившись плечом

к дверям, отворишь их и юркнешь в тепло

чуть спящего дома еще,

 

еще не осмыслена сила вещей -

шарфы отдыхают от шей,

еще не расправлены тягами рук

перчатки в карманах плащей,

 

и в старом трюмо, как в картинке одной,

рождественской, переводной,

нажимом еще не проявлен пейзаж

таинственной жизни ночной,

 

здесь ночью сходились дыханья одних

с тенями предтечей своих,

и вновь разбредались по разным углам,

к родству обязуя родных,

 

ты вынесен внутренним ветром кровей

на берег отчизны своей,

приливом колеблем, как снасть на песке,

снимая башмак у дверей, -

 

ты чувствуешь, что утопился букет

сирени на кухне, на нет

он сходит в прихожей, себя бормоча

и собственным прошлым согрет,

 

еще остается тот час до утра,

в котором есть завязь добра,

еще среди хаоса бытность семьи

ручная - сильна, как вчера,

 

там город бутылок из-под молока,

пустой, но не сданный пока,

и старый графин с кипяченой водой -

его наклоняла рука,

 

и чашка в цветочек китайских времен,

и ложка над ней под уклон,

и в матовых банках, пресыщен собой,

айвовый и сахарный сон,

 

а дальше - на цыпочках вкравшись в покой,

где шторы просвечены той,

пусть школьной, но полусвободной уже,

светающей, майской порой, -

 

одежду свою побросаешь на стул,

и в миг до того, как уснул, -

вдохнешь ледяную, льняную постель,

на ней распрямив этот гул.

 

 

 

Из 2-ой части

 

 

Странно, что и здесь жизнь,

что и здесь

кладбищ сухая весть

дрожит на ветру

и трепещет жесть,

 

странно, что и здесь дверь,

что и здесь

приоткрыта дверь

в комнатную нору,

где человек есть,

 

что его насквозь жаль,

что до чужих слез

жалости ему нет

дела, что и со мной врозь

его печаль,

 

что на солнце крест белес так,

что глаза слепит,

и, шелушась,

краска с него летит

в степь,

 

туда, где мак

дик,

где от любых влаг отвык

почвы слух,

треснувший, как крик

 

боли вразрез

жизни, которая здесь

привилась вкось,

уронив лишь

в виноградную гроздь

 

зеленый вес

запертого дождя,

странно, что и здесь жизнь,

что и здесь

теплится, как дитя,

 

этот со стороны

быт невыносим, чужд,

что мне до их нужд,

другой страны

тяжел вид,

 

тяжелее вдвойне

тем, что вдруг

не найду мне

близких, что их совсем,

возвратясь, не найду,

 

тем, что их вижу во сне,

словно смерть

репетирую их,

расположенных вне

осязаемости моих

 

глаз, тяжелей

тем, что и здесь, твержу,

жизнь, и здесь,

тем, что ее пишу

вскользь, с ней

 

не примиряясь весь.

 

***

 

Это степь, и сухое пространство, как луковица, сухое,

с шелухой, осыпающейся на пастбище зноя,

это жирные шпалы, кишечник депо, это мельком

занавески на крайнем домишке, кривая скамейка,

и детей худоба - только ребра и лица в разводах

перламутровой грязи, и курицы на огородах,

вроде серых, кудахчущих, бегающих подушек,

это солнечный слепень сыпучих, живучих и душных,

обезумевших метров земли, где стрекозы и мухи,

и на ящериц смахивающие гнездятся старухи.

Ничего нет грустнее кирпичных заводов предместий,

известковых окраин из досок белесых и жести.

Как здесь люди живут? как? (особенно после обеда)

пахнут щами? ложатся в песок? как дается им эта

полужизнь? почему они не умирают

от прохлады и влажности мысли о море, только пот утирают?

Это попросту взгляд непричастных, поскольку проезжих,

глаз снаружи, а жизнь расточается внутрь, и нежных

и невидимых сил этот взгляд не вбирает, и все же -

это степь, и сухого пространства горячая кожа,

загорелые, масляные, вдыхаемые детьми руки

слесарей, машинистов, обходчиков полые стуки

по коленным чашечкам поезда, его крупные мышцы,

это пыльной и низкорослой листвы шебуршащие мыши,

это все, что изжаждалось пить, как каторжанин

из хрустящего на зубах Экибастуза и Джезказгана,

он ручьем захлебнется, он вылижет его русло,

он три дня будет пить, чтоб не так было грустно

умирать, это бредящая ливнем окрестность,

чтобы впадину рта напоить и воскреснуть, воскреснуть.

 

***

 

Он о бесплодности чувствовал, о пустоте,

тщетности полой, задетой движением жизни.

Как было сердцу в такой духоте, тесноте

клетки грудной не склониться к тупой укоризне,

 

как не уперлось оно в костяное ребро

в злых захолустьях, на мусорных ямах, в укромах

бедных. Ты скажешь: сквозное добро

сердце спасло. Но посмотришь, как бьют насекомых

 

малые дети, как давят подошвою их,

и усомнишься в его изначальности милой.

Есть равнодушное, зыбкое поле живых,

для пропитанья не знающих нежных усилий.

 

С жизнью слепых отношений - куда уж слепей! -

пасынка с отчимом: не примиряясь коситься,-

отчима с пасынком: то ли заискивать в ней,

то ли свыкаясь угрюмо и медленно злиться, -

 

как избежал он? Отваром полынной травы

сердце лечил, или к морю спускался прилежно

и тавтологию синей насквозь синевы

впитывал, как и оно, - равнодушно и нежно,

 

а возвращаясь, подолгу сидел, как старик,

горбясь над рукописью, чтоб угловатой

фразой скелетообразной поставить в тупик

мрачную суть, как бы взяв ее невиноватой?

 

Я его видел, он мертв был, скорее всего

мозг вещества его жизни, измучившись прежде

горечью мироустройства, иссохнув в надежде,

попросту больше не чувствовал ничего.

 

***

 

Куда теперь плыву, так долго шел к разгадке предстоящего отплытья, открой окно, там что? - Эдем? Шеол? или следы кошачьего наитья, по снегу уходящего в подвал, да скрип шагов, открой его пошире, проветри, здесь покойник, он устал от смерти, закупоренной в квартире, открой окно, не бойся, подойди, я век своих тяжелые надгробья приподыму и гляну исподлобья, открой, мне одиноко взаперти -

 

***

 

Из У. Стивенса (амер. поэт, 1879 - 1955)

 

На всю пустыню - льва кровавый рык,

пески как кровью вскормлены, их запах

пусть привлечет соперника царю.

 

Царь - таковы повадка, грива, пасть -

бретер непревзойденный. Трубным ревом

распарывает слон ночной Цейлон

 

и просыпает дробный свет лагун,

как жемчуг, в бархат ночи. И губастый,

под цвет корицы, ропщет среди гор

 

на летний гром разлапистый медведь.

Взгляни, эфеб, в окно своей мансарды,

где - ты и пианино напрокат,

 

где ты лежишь и стискиваешь край

подушки, где ты корчишься от муки,

и немота огромней горьких слов.

 

Взгляни туда, на крыши, дальше крыш,

они и над тобою простирают

свои крыла, и ты боишься их...

 

Вот дети, ненавистники идей:

льва укротить, чепрак слону примерить

и фокусам медведя научить.

 

***

 

Я шум оглушительный слышу Земли,

троллейбусных шин закипанье -

то дальше, то ближе, то снова вдали,

то мокрых подошв лепетанье,

 

то жести прогибы под тяжестью лап,

уродливых лап голубиных,

то - блюдце на полке колеблющий храп

соседа, то в тайных глубинах

 

квартиры, где плохо обои взялись -

меж ними и дохлой стеною -

как сердца обрыв, осыпание вниз

трухи совершенно пустое,

 

я слышу, как жмутся предметы к Земле,

стакан в подстаканник как вогнан,

как сумма их тел отразилась в столе

и вышла за черные окна,

 

для жадного слуха все - Слово и мощь,

для мертвого - вдвое и втрое,

открой, отвори, это снег, это дождь,

доснежие, что-то другое.

 

***

 

Я дальним эхом знал, что Слово - Бог, я чуял точку ту, где жизнь словесна,

а Слово тесным яблоком телесно, о, ты Его узнать бы в ней не смог, -

в ней яблоко берется целиком: всем шелком кожуры, надкусом кислым

до семечек с их черным, клинописным на лунках перепончатых письмом,

а прежде - ветвью с сорванным кивком, а прежде -

 

***

 

Из У. Стивенса

 

- Меня проникни, - молвил воробей.

- И ты меня проникни, пролетая

над нашей рощей, - камень отвечал.

 

Ке-ке, крапивник, сойка, бре-ке-ке,

малиновка, клокочущее горло,

проникните, проникните меня.

 

Когда-то были капли у дождя,

как языки без колокола - глупо.

Проникнуть - значит их объединить

 

под колоколом неба. Голосок

из хора, бре-ке-ке, обрывок фразы,

зерно гранита, взятые вразброд,

 

одно лицо - печать одной судьбы,

изделие пустое стеклодува,

отдельное лицо, глаза без век, -

 

все это трубадуры без любви.

Но вот Земля, где первый лист - есть повесть

о листьях, как о птицах - воробей,

 

как этот камень - повесть о камнях,

проникни их, проникни эти формы,

подобные другим. Они умрут.

 

***

 

Так посещает жизнь, когда ступня снимает

песчаный слепок дна,

так посещает жизнь, как кровь перемещает

вовне, и, солона,

волну теснит волна, как складки влажной туши

лилового и мощного слона,

распластанного заживо на суше,

и в долгий слух душа погружена,

 

так посещает жизнь, как посещает речь

немого - не отвлечься, не отвлечь,

и глаз не отвести от посещенья,

и если ей предписано истечь -

из сети жил уйти по истеченьи

дыхания - сверкнув, как камбала,

пробитая охотником, на пекло

тащимая - сверкнула и поблекла, -

то чьей руки не только не избегла,

но дважды удостоена была

столь данная и отнятая жизнь.

 

Я Сущий есмь - вот тварь Твоя дрожит.

 

***

 

Ляжем, дверь приоткроем,

свет идет по косой,

веет горем, покоем

и песчаной косой,

 

это жизнь своим зовом

обращается к нам,

вея сонным Азовом

с Сивашом пополам,

 

ты запомни, как долог

этот мыслящий миг,

что проник к нам за полог

и протяжно приник.

 

***

 

Проснувшись от страха, я слышал, он вывел меня

из ряда предметов, уравненных зимней луною,

еще затихала иного волна бытия,

как будто в песке, несравненно омытом волною,

 

еще возбегали в ту область ее мураши,

нетрезвые пузы, зыри, не успевшие смыться,

и запечатлелась озерная светлость души,

пока на окраинах доцокотали копытца,

 

причиною страха был ангел, припомненный из

ангины и игл, бенгальским осыпанных златом,

и если продолжить, то чудные звуки неслись,

и створки горели, просвечены тонко гранатом,

 

и женщина, ты -

 

из белого тела была ты составлена так,

как песня того, кто тебя бесконечно утратил,

тот лирик велик был и мной завоеванных благ

он более стоил, поэтому их и утратил,

 

он был вожаком, протрубившим начало поры,

когда с водопоем едины становятся звери,

и в джунглях у Ганга топочут слоны как миры,

и тени миров преломившись ложатся на двери,

 

и фермер Флориды следит, как порхающий прах

монарха, чьи крылья очерчены дельтой двойною,

своим атлантическим рейсом связует мой страх

с его стороною,

 

и запах был тот, что потом к этой жизни вернет,

явившись случайно, явившись почти что некстати,

и свет, что так ярок, и страх, что внезапно берет,

впервые горят над купаньем грудного дитяти.

 

                                                        1979-81гг.

 

 

 

Из стихотворений 1983-84гг.

 

 

Тихопомешанному на муравьях

чайка была продолженьем ладони,

с пепельной славой на тонких крылах

и в летаргическом полунаклоне...

 

Он растворялся в соседних мирах.

Бледным цветком, прозябающим в скалах,

осенью в сердце селившийся страх

так и дрожал среди родственных малых.

 

Жизнью соринки, что слишком мала,

тихопомешанному увлечься

было всегда перед сном и улечься

с радостным риском – была не была!

 

Все продолжается – только и знал,

было движение – так он и помнил,

только и видел: соломинку поднял,

на муравьиной тропе исчезал...

 

***

 

Шум, шум, шум

дождя шум, шум,

спит земля-тугодум,

я в подушку стихи прочту

не про эту жизнь, а про ту,

где и сердце, и ум.

 

Спит, спит, спит

Земля спит, спит,

кто убил, тот и сыт,

я тобою лишь дорожу,

да еще двумя, кем дышу,

кто еще не убит.

 

Друг, друг, друг,

тебе друг, друг,

мое слово не вдруг,

ты приник к нему-своему,

как и я приник к твоему,

есть лишь родственный звук.

 

Лишь, лишь, лишь

дождя лишь, лишь,

под который ты спишь,

наполняет комнату шум,

шевелящихся долгих дум

потрясенная тишь.

 

***

 

Высокий и узкий мост над путями,

свистки паровозов, грохот сцеплений,

безногий нищий с кепкой и медяками

под кустом цветущей сирени,

 

город ставен с сердечками и песчаных улиц,

белый утром, днем желтый и ночью синий,

где есть свой парикмахер, свой безумец,

свой базар с влажно-гнилым прилавком, пропахшим дыней,

 

Господи, с веснущатой рыжей жизнью

двух близнецов за забором хлипким,

со звуком из сада ученическим, чистым

будущей первой скрипки,

 

с комком у горла чуть ли

не у моего, но себя не вижу,

с дальней родственницей - белой, щуплой

девочкой над блюдцем двупалых вишен,

 

с острым кровосмесительным чувством

к ней, с полудетской лаской,

с теплым воздухом, в котором пусто,

как на каникулах в классной,

 

с дядькой, который все время шутит,

пританцовывая, и лет через десять,

Господи, умрет и обо всем забудет,

и еще через двадцать в последней строфе воскреснет.

 

***

 

Есть чувства странные, живущие не в сердце,

но в животе, и даже не как чувства

живущие - скорей, как мыши. Свет

в подвале зажигая, полсекунды

ты смотришь никуда, чтобы они

успели незамеченными смыться.

И можно жизнь прожить, не отогнав

и не постигнув маленького чувства,

которое заполнило тебя.

Нелепость. Но когда родную дочь

старик подозревает не своею,

то не измена мучает его,

а то, что он любовь извел на нечто

столь чуждое, что страшно говорить.

 

***

 

Так жизнь заканчивается, в кресле,

у телевизора... Друг мой, взвоешь,

друг мой, этой жизни угасающей, пресной,

тихой, умопомрачительной хочешь?

Старость двух стариков сквозь желтый

свет в коридоре жалит сердце,

эти шлепанцы и кошелки

видеть, на стершейся, серой

подкладке жизнь эту видеть больно,

умирающую в тупике своего тела

равнодушно: "с меня довольно"...

Так жизнь сворачивается не сразу,

так тяжелые остановки духа

превращают любви совершенный разум

в жили-были старик со старухой,

так сбываются худшие предсказанья,

так жизнь заканчивается, и об этом

прежде животворящее знанье

вдруг наделяет погасшим светом.

 

***

 

Эти люди - держатели твоего

горя, не зря родиться

ты хотел бы ни от кого,

никому, никогда, никому, никогда не присниться,

 

я хочу сказать, что для них

твоя жизнь - непосильная ноша,

что любовь и тирания родных -

это одно и то же,

 

эта комната - из породы палат

для душевнобольных: им застят

сумасшедшие слезы взгляд,

истязают взаимные их боязни,

 

посмотри, они нервно кричат

и размахивают руками,

друг без друга жить не хотят,

и рожают ясных детей, и становятся безумными стариками.

 

***

 

Кто знает отдельную муку

глядящего в сторону Леты,

он разве расскажет кому-то

о сдвигах душевных пластов без просвета,

 

о мертвых толчках нутряного,

о выжженной к жизни охоте,

ему не до легкого, пьяного слова

на выдохе жаждущей плоти,

 

тоска его тяжеловесна,

из мощных провалов и сжатий,

ей каждое сердцебиение тесно,

тем более - слово некстати,

 

но вот и она проступает

на том берегу, где, возможно,

тяжелый законченный стих отдыхает,

и пробует жить осторожно.

 

***

 

Голос дышит тяжело

города на том краю,

точно в смерти дырчатое жерло,

выдыхаешь в трубку жизнь свою,

 

тонкой изморози зверь пушной,

стынет голос в раковине ушной,

и на родине, как в плену,

в телефонной будке ты вмерз в страну.

 

Только кровный тембр и спасет

слух, свернувшийся взаперти,

и насквозь потрясет

на обратном впотьмах продувном пути.

 

***

 

Между тем, эта вымышленная жизнь

не хуже твоей, не хуже моей,

с теснотой по-коровьи толпящихся дней

(наподобье национальных меньшинств),

 

со свежевыкрашенным в хате полом,

где бухгалтер ходил, прятал ключи,

жил - голый череп в очках - долго

с женой и двумя дочерьми,

 

там не меньше пылает солнце,

чем здесь, и коза пасется,

и приезжего жениха кормят обильно...

(Помнишь? - спрашиваю сестру. - Помню - пыльно).

 

О, возможно на то и старость,

чтоб увидеть их счастье как шум и ярость,

но в спасительном свете, спасительном свете, и не иначе.

(Мы там жили еще на даче).

 

Там ходили с тазами они вчетвером

в баню, и возвращались, отмытый запах

клумбы с дымчатым табаком

проникал в их ноздри, и в черных накрапах,

 

чуть припудренный желтой пыльцой,

шелковистый мак источал свой свет...

Помнишь? Помню - идут между матерью и отцом

и смеются, не зная, что не было их и нет.

 

***

 

Шуба. Солнце. Январь.

В шубе. В солнце. Лицо.

Небо. Облако. Гарь.

Мать с отцом.

 

Белизна. День. Слепит.

В белизне. В дне. Киоск.

В Гималаях так спит

снег. Как мозг.

 

Замер. Варежки. Пар.

В точку. Долго. Стою.

Крови внутрь удар.

В жизнь мою.

 

***

 

Школьники. Весна.

 

1.

 

День солнечных томлений

со стружкой в луже голубой

ее в колечках утоплений

штанины школьников гурьбой

 

2.

 

Тонкошеих учениц гуськом

снега кружевным воротничком

вербы вдоль побегом из зверинца дымчато-пушным

синевой небесною ничком

 

3.

 

В бумагу золотистую обернут

день как подарок развернуть мне долог

под линзою дымка древесный бормот

в земле размытой чайных роз осколок

 

4.

 

Вдруг четырехугольник

стены сплошь розовый без окон

в закатный глаз попавший школьник

мигает магниевый опыт

 

***

 

Квартира в три комнатных рукава,

ребенок из ванной в косынке,

флоксы цветут в крови сквозняка,

стопка белья из крахмала и синьки,

 

темная кухня, чашка воды

с привкусом белой рентгеновской ночи,

окна свои заметают следы,

разве ты можешь сказать, что не очень

 

любишь, и разве не знаешь, как сух,

плох этот стих - мимоходной кладовки не стоит,

той, на которую надо коситься, и двух-

трех обветшавших на плечиках, съеденных молью историй,

 

это не время истлело, а крепдешин,

форточку-слух заливает погасшее лето

все достоверней, и если бессмертней души

что-то и есть, то вот это, вот это, вот это.

 

                                             1983-84гг.

 

 

Спящий

 

***

 

в сон погружаясь крушение

полуутоплен дыханье

теплится в пене

и привыкает не стать в океане

 

вверх этажерка

склянок оркестр слепой

ржавые раковин жерла

рыб глупоокий покой

 

по небу пальчик

синему постучит

с той стороны кто-то плачет

с этой никто-то молчит

 

***

 

мальчик как мальчик в романе

выловит слово в бутыли

утро песчаное ранний

час среди лилий

 

это в пятнадцатом

время лепечет году

с лодочной станции

с тихим сачком голоного иду

 

водоросли заплетает река

уходит под мост

скорый свой набирает рост

издалека алека

 

***

 

и одеяло подтянет

сон запотевший в бинокле

резкие брызги купаний

в майках продрогли

 

веяньем бабочки чахлой

вдруг расширенье вселенной

старости дряхлой

желтые зубы и пена

 

шарит рукой как слепая

сколько бессмысленных пауз

в хвойном лесу засыпая

в храпе казарм просыпаясь

 

***

 

сахаром кормят в чулане

черной смородой

плачет худыми плечами

горе воюют народы

 

выколет точку пространства

прыглый кузнечик

кофточку трогать несчастный

юноша в мире не вечен

 

эвакуации Невель

город когда-то невесты

скверно рифмуется синее небо

с тем что окрест

 

***

 

в ступе толченые зерна

мака и ветер веранды

звезды двора над уборной

голодно гланды

 

писем воздушные змеи

с Севера в Джалалабад

стыдной в разлуке измены

хлеб черноват

 

время размокнет размякнет

хоть не простить так забыть

ложечка звякнет

дай мне попить

 

***

 

ребра трещат переборок

солью глаза заливает

короток век твой и горек

чайка летает

 

разве в отсутствии Бога

смерть не роднит

жизнь-недотрога

теплится слабая спит

 

ты ведь бессмысленна сроду

ласковая нелепа

как посмотреть в непогоду

правда ли все это с неба

 

                                1987г.

 

 

 

Из стихотворений 1990-94гг.

 

 

Стихи памяти отца

 

 

1.

 

Ночь. Туман невпродых.

И - лицом к октябрю -

надо прежде родных

исчезать, говорю.

 

Речь, которая есть

у людей, не берет.

В большей степени весть

о тебе - этот крот.

 

Потому что он слеп.

Слепок черных глазниц.

В большей степени - степь.

Холод. Ночь без границ.

 

 

2.

 

Узкий, коричневый, на два замка саквояж,

синие с белыми пуговицами кальсоны,

город, запаянный в шар с глицерином, вояж

в баню, суббота, зима и фонарь услезенный,

 

за руку, фауна булочной сдобная: гусь,

слон, бегемот - по изюминке глаза на каждом,

то и случилось, чего я смертельно боюсь

там, в простыне, с лимонадом в стакане бумажном,

 

то и случилось, и тот, кто привыкнуть помог

к жизни, в предбаннике шарф завязавший мне, - столь же

к смерти поможет привыкнуть, я не одинок,

страшно сказать, но одним собеседником больше.

 

 

3.

 

Я шлю тебе вдогонку город Сновск,

путей на стрелке быстрые разбеги,

хвостом от оводов тяжеловоз

отмахивается, на телеге

 

шагаловский с мешком мужик-еврей,

смесь русского с украинским и с идиш,

мишугинер побачит тех курей

и сопли разотрет в слезах, подкидыш,

 

весь местечковый, рыжий, жаркий раж,
всю утварь роя, все, чем мне казался

тот город, всю языческую блажь, -

египетский ли плен в крови сказался,

 

не знаю... Эту жизнь, которой нет,

которая мне собственной телесней

была, на ту ли тьму, на тот ли свет

я шлю тебе мой голос бесполезный,

 

как в Белгороде где-нибудь, схватив

в охапку сверток груш, с толпой мешаясь,

под учащенный пульс-речетатив,-

ты отстаешь, в размерах уменьшаясь,

 

и я иду к тебе, из темноты

тебя вернув, из немощи, из страха,

как блудный сын, с той разницей, что ты

прижат к моей груди как короб праха.

 

 

4.

 

Это ты стоишь в прихожей с клюкой -

воспаленные веки, полуоткрытый рот,

мы с тобой не увидимся ни в какой

больше комнате, мама за мной запрет,

 

это ты в семейных стоишь трусах,

отражаясь в зеркале тройного трюмо,

"... и прижать тебя к сердцу" - уже в слезах

ты закончишь беспомощное мне письмо,

 

это я в навьюченном солнцем стою

городке ослином и пью вино,

это ты, вцепившись в кровать свою,

жизнь додышиваешь, идя на дно,

 

предпоследняя - вот она - в череде

явей, нам изменяющих без конца, -

боль, последней же нет нигде,

а точнее: нет у нее лица,

 

не имеющая в зеркалах

отраженья, страшна и завешивают ее,

это ты стоишь, на моих глазах

превращаясь в незыблемое небытие,

 

не собою утрата так тяжела, -

обретение, наоборот, она яви есть

в большей мере, чем явь до нее была,

умирает тело, но дышит весть.

 

 

5.

 

На скорбном родины развале

январь я этот пробродил,

меня в квартиры люди звали,

и призрак душу бередил,

 

не зря кругом была разрыта

земля, и, кутая озноб,

как у разбитого корыта,

сидел над ямой землекоп,

 

сновали голуби помоек,

день припухал как на дрожжах,

и воспаленный свет попоек

горел на нижних этажах,

 

я там увидел сон плаксивый:

лет семь ребенку, смерть отца...

Ты, откупившаяся ксивой,

душа без признаков лица,

 

оплакавшая в срочной дреме

сегодняшнее горе, ты -

ты исхитрилась в мертвом доме

и мертвая - вернуть черты

 

свои, забившись в угол сонный,

ползущая на свет, на звук

почти уже потусторонний, -

ты, перевспыхнувшая вдруг.

 

 

6.

 

Поздней осени скарб.

Ночь. Отливом забыт,

лист ползет, точно краб.

Прах твой в землю зарыт.

 

Я не знаю молитв.

Только слово, как бур,

словаря монолит

сверлит, рыщет фактур

 

равных скорби, тому,

что отбросила плоть,

погружаясь во тьму.

Прииск звездный. Щепоть

 

света. Облако ль ты

тщишься сдвинуть рукой,

чтоб увидеть черты -

вот - лица над строкой,

 

и в движенье пером

по бумаге - прочесть:

среди ясного гром

неба - все, что ни есть...

 

Или этот набор

букв, тире, запятых

ты не видишь в упор

как бесстыдство живых?

 

***

 

Футбол на стадионе имени

Сергей Мироновича Кирова

второго стриженого синего

на стадионе мая миру мир

 

под небом бегло гофрированным

рядами полубоксы тыльные

левее ясно дышит море там

блистательно под корень спилено

 

на стадионе мая здравствует

флажки труду зато в бою легко

плакатом мимо государствует

бутылью с жигулевским булькают

 

парада ДОСААФ равнением

идут руками все размашистей

и вывернутым муравейником

меж секторов сползанье в чашу тел

 

потом замрет и страшно высь течет

над стадионом С. М. Кирова

удары пустоты стотысячной

второго стриженого миру мир

 

по узеньким в часы песочные

в застолье ускользают сумерки

до Дня Победы обесточено

извилиной сверкнет лишь ум реки

 

***

 

Подражание Кавафису

 

Куда идете, граждане, держась

за тонкие веревочки, к которым

привязаны воздушные шары?

И почему бумажными цветами

вы машете, и красных петушков

на палочках облизывают дети?

 

Чем взбудоражен город, почему

на всех углах из раструбов железных

гремит незримый хор, и старики

из окон смотрят недоумевая:

что там несут - трофеи или дань?

и кто несет - рабы или туземцы?

 

Что за повозка? Почему на ней

трехглавый барельеф - Геракл могучий

в Аид отправил пса или богов

столь странные у вас изображенья?

Там, за рекой - святилище? дворец?

Куда устремлены Петра потомки?

 

Ареопаг? Как много черных шляп

и шелковых шарфов! Совет старейшин?

Зачем они ладонями с высот

трибуны помавают? Копьеносцы

и лучники уходят на войну,

или с войны, блестя златочешуйно,

 

вернулись? О, постойте, я хочу

понять обычай ваш, куда спешите?

И почему почтенные мужи

все по трое расходятся, оставив

жен и детей, и, право, почему

вы мне не отвечаете? Постойте!

 

Откуда эти залпы? Началось?

Кто этот человек, зачем в потемках

ко мне он приближается с копьем

и говорит: "Изыди, чужестранец,

а не изыдешь, мы тебя убьем..." -

и ритуальный исполняет танец?

 

***

 

Из пустых коридоров мастики,

солнцерыжих паркета полос,

из тик-така полудня, из тихих,

тише дыбом встающих волос,

 

сохлым запахом швабры простенной,

труховой мешковиной ведра,

с подоконника пьющих растений

вверх косея фрамуги дыра,

 

перочисткой и слойкой в портфеле,

Александров под партой ползет

к Симакову, который недели

через две от желтухи умрет,

 

безъязыкие громы изъяты

горячо, и в продутых ушах

две глухие затычки из ваты,

и уроки труда на стежках,

 

и на солнце прозрачные вещи,

и пчела к георгину летит,

в вакуолях пространства трепещет,

слюдяное безмолвье слезит,

 

то, что вижу - не зрение видит,

не к тому - из полуденных тоск -

сам себя подбирает эпитет

и лучом своим ломится в мозг.

 

***

 

В георгина лепестки уставясь,

шелк китайский на краю газона,

слабоумия столбняк и завязь,

выпадение из жизни звона,

 

это вроде западанья клавиш,

музыки обрыв, когда педалью

звук нажатый замирает, вкладыш

в книгу безуханного с печалью,

 

дребезги стекла с переферии

зрения бутылочного, трепет

лески или марли малярия -

бабочки внутри лимонный лепет,

 

вдоль каникул нытиком скитайся,

вдруг цветком забудься нежно-тускло,

как воспоминанья шелк китайский

узко ускользая, ольза, уско

 

***

 

Памяти Л.

 

 

1.

 

Мел ссыпается с досок,

тряпок, весенний,

треугольниками хеопсы

залежей, где бассейны,

 

угольные буравят мухи,

в море впадают вилы

Нила, Некрасов муки

отслоил для Ненилы,

 

слойки и перочистки,

читка пиесы в лицах,

актовый зал отчизны,

Софья и Лиза,

 

я берегами Стикса

Лену ищу в тоске,

мальчики ждут от икса

игрека на доске,

 

по небу снимки

легких летят легко,

розовые, как у немки

голубое трико,

 

в ту строку, где "весенний",

тихо просится "день",

тень проносится тени

Лены, тень ее, тень.

 

 

2.

 

Вот еще один

март солнечный

невоплощен, иди

сюда, со школы начни,

 

с коридора начни,

как на колено берут

портфель они,

девочки, и Лена не тут

 

уже, замочки блестят

и резинки видны,

чуть в проталинах сад

прописан весны

 

вдали, иди сюда,

где сплошь мокрая

земля, и с чавканьем стиснуты

калош края,

 

ближе подойди,

по стеклу в грязи

битому проведи

и цветок спаси,

 

помня, с белых лиц

двух учительниц

как слетал шепотком

с траурным ободком

 

мир, пылящийся

в груде сумерек,

там, где плащ, вися,

умер, сник,

 

утомясь, томясь,

иди себе прочь,

небом пряных масс

наплывает ночь.

 

***

 

Марианна

 

Марианна, перепрыгнув уровень,

в электричку резкую идет,

в мире на одну вот-вот не умерло,

но сегодня в озере умрет.

 

Точка там мерещится над озером

удаляющегося отца

и мерцающего, вроде морзе,

Марианне бледного лица.

 

Это с мира капля сумасшествия

в небольшую голову стекла,

Марианну силою божественной

через край ума перелила.

 

И она, перемахнувши замысел,

свет его таинственный и тьму,

больше не взывая к нашей жалости, -

тихо соответствует ему.

 

***

 

Приближение первого

сентября, что ли, нервное,

запах крашеных парт,

бледность контурных карт,

 

ржавых астр букет,

холодок календарных

дат, круглеющий след

на фуражке кокарды,

 

с задней парты смешок,

и трескучая млечность

ламп дневных, и шажок, и шажок,

словно с тапочками мешок

тянешь в вечность.

 

***

 

О, ядро с ключицы

в воздух послано сентября,

долго летит, лучится,

в памяти застревает зря,

 

катится, пав на землю,

сантиметра три,

тем ли я занят, тем ли

занят я, тускло ядро гори,

 

трусики-абажуры,

девичьи позвонки гуськом

тянутся с физкультуры

в неотразимом огне таком,

 

и спокойная пропасть

обрывается, мертво стоя

на своем, - точно пропись

с оглянувшимся "я".

 

***

 

По коридорам тянет зверем,

древесной сыростью, опилками,

и – недоверьем –

дитя с височными прожилками,

и с лестниц черных

идут какие-то с носилками –

все в униформах.

 

Провоет сиплая сирена,

пожарная ли это, скорая,

пуста арена,

затылок паники за шторою

мелькнет, и ярус

из темноты сорвется сворою

листвы на ярость.

 

Он не хотел на представленье,

оставь в покое неразумное

дитя, колени

его дрожат, и счастье шумное

разит рядами, -

как он, его не выношу, но я

зачем-то с вами.

 

Горят огни большого цирка,

прижмется к рукаву доверчиво –

на ручках цыпки

(я плачу) – мальчик гуттаперчивый...

Скорей, в автобус,

обратно все это разверчивай,

на мир не злобясь.

 

Они не знали, что творили –

канатоходцы ли под куполом

пути торили,

иль силачи с глазами глупыми

швыряли гири,

иль, оснежась, сверкали купами

деревья в мире.

 

***

 

Вестибюля я школьного

окончания в пору уроков,

вроде взрыва стекольного,

световых его пыли потоков,

вроде с улицы вольного,

 

или галстуком розовым

проутюженным веянье шелка,

и к учебникам розданным

обоняние тянется долго,

все продернуто воздухом,

 

пилкой лобзика ломкою

контур крейсера, пылкие взоры,

и, любовное комкая,

вся на северной встречу Авроры

кровь пульсирует громкая,

 

время тусклое лампочки

в раздевалке, тупых замираний,

и мешочка на лямочке,

и с родительских в страхе собраний

ожидания мамочки,

 

тонкокожей телесности,

шеи ватой обмотанной свинки,

астролябий на местности,

и рифленых чулков на резинке,

и кромешной безвестности,

 

растворяйся, ранимая,

погружайся в тоске корабельной,

дом, и, неуяснимая,

под бессмертный мотив колыбельной,

радость, спи и усни моя.

 

***

 

Поднимайся над долгоиграющим,

над заезженным черным катком,

помянуть и воспеть этот рай, еще

в детском горле застрявший комком,

 

эти - нагрубо краской замазанных

ламп сквозь ветви - павлиньи круги,

в пору казней и праздников массовых

ты родился для частной строки,

 

о, тепло свое в варежки выдыши,

чтоб из вечности глухонемой

голос матери в форточку, вынувший

душу, чистый услышать: "Домой!"-

 

и над чаем с вареньем из блюдечка

райских яблок, уставясь в одну

точку дрожи, склонись, чтобы будничный

выпить ужас и впасть в тишину.

 

***

 

Тихим временем мать пролетает,

стала скаредна, просит: верни,

наспех серые дыры латает,

да не брал я, не трогал, ни-ни,

 

вот я, сын твой, и здесь твои дщери,

инженеры их полумужья,

штукатурные трещины, щели,

я ни вилки не брал, ни ножа,

 

снится дверь, приоткрытая вором,

то ли сонного слуха слои,

то ли мать-воевода дозором

окликает владенья свои,

 

штопка пяток, на локти заплатки,

антресоли чулков барахла,

в боевом с этажерки порядке

снятся строем слоны мал-мала,

 

ничего не разграблено, видишь,

бьет хрусталь инфернальная дрожь,

пятясь заполночь из дому выйдешь

и уходишь, пока не уйдешь.

 

***

 

Сердце надвое всегда рвалось,

с Кировского ли съезжал, с Тучкова –

Петроградская бросала в дрожь

сторона свидетеля ночного,

 

в смерть возьму с собой пласты

туч лиловых, туч тяжелых,

дом, в котором засыпала ты,

 

путь до Геслеровских бань возьму,

дребезг елочный трамвая

с осыпью бенгальскою во тьму...

 

Вдруг рыданья земляной

голос: Господи, он сжил меня со света... –

и несчастная подробность эта,

точно пес, увяжется за мной.

 

***

 

Птица копится и цельно

вдруг летит собой полна

крыльями членораздельно

чертит в на небе она

 

облаков немые светни

поднимающийся зной

тело ясности соседней

пролетает надо мной

 

в нежном воздухе доверья

в голубом его цеху

в птицу слепленные перья

держат взгляд мой наверху

 

***

 

Тихий из стены выходит Эдип,

с озаренной арены он смотрит ввысь,

как плывет по небу вещунья-сфинкс,

смертный пот его еще не прошиб.

 

Будущий из стены выходит царь,

чище плоти яблока его мозг,

как зерно проросший, еще не промозгл

мир, - перстами его нашарь.

 

Воздух, воздух губами еще возьми,

разлепи два века и слух открой,

и вдохни, как крепко, кренясь, корой

пахнет дерево еще незимы.

 

Ты сюда явился запомнить взрыв

вещества, которым и образован сам,

в чистом виде равный своим слезам,

ни единой тайны стоишь не раскрыв.

 

В белом еще обнявшихся нет сестер-

дочерей, и мать еще не жена,

и себя не уговаривает: "жива" -

жизнь, и дышит дышит дышит в упор.

 

***

 

Ломкую корочку снега

продавливая за гаражами,

за отвороты ботинок завалится,

звякая за подкладкой грошами,

долго на стену пялиться...

мокрыми пятками, медными пятаками...

 

Корочка снега бурая,

прошитая горячо

собачьей капельками мочой,

в горле у идиота рыданье бурное,

все ни о чем, ниотчего,

мамочку жаль, стена штукатурная.

 

(Если бы не слюны

запах с ее платочка,

сажу стирает с моей щеки,

грустные окна слюды

на керосинке, я думаю, очень.

Долго в точку смотреть - и все далеки).

 

Близко к рождению, небытие

втягивает, как в полынью,

разудаляются птицы две в небе те,

голову наклоню,

жить надо, врать, разорвать одну

жалобу школы на школьника в темноте.

 

Дай прихитрюсь,

припотею к воротничку,

жизнью пропахну, притрусь,

страшно ему, идиоту и новичку,

мерзнуть и, втискиваясь в эту узь

за гаражами, изничтожать себя по клочку.

 

***

 

С дядькой

 

Мы - солнце яркое

желтей желтка - сидим,

ты держишь чарку, я

в твою одежду дым

вдыхаю впитанный

ночных костров, войны,

охоты, вытканной -

из-за твоей спины

видна - на коврике,

где солнца луч лежит,

и столько в облике

твоем любви дрожит

моей, - тянусь рукой,

и чарка алая

вина, скользнув рекой,

наряд твой залила,

тогда, скривив лицо,

ладонь отводишь ты -

нежна, блестит кольцо

на пальце, как цветы,

нежна, и линий вдоль

ладони бел пучок,

но обжигает боль

мне щеку горячо,

я в угол тот бегу,

где лира спит у нас,

и слабо берегу

до-пробужденья час.

 

***

 

Бабушка видит мужа

 

Дня мерцанье белое в обводах рам,

белое мерцанье из окна сквозит,

никого на дереве, лица ни там

нет, ни там, прищеплена, весна висит,

 

с бельевых веревок перекрещенных,

номерком нашитым бегло мечена,

не душа живая - это вещь на них

рукавами сохнущими мечется,

 

о каком Давиде - указательным

тычешь в створ весны - тебе бормочется,

никого под деревом, но, знать, больным

видится, как хочется, как хочется,

 

что-то вроде пленки кинопорванной,

где идет война, эвакуация,

беженцы в стога ныряют, в створ видна

в воздухе висящая акация,

 

с крестиков, гудящих в небе, ненависть -

кладбище летит горизонтальное -

валится, и дымом всходит века весть,

убегает в даль зигзагом, в даль, снуя,

 

как овец, гонимых в преисподнюю,

смерть пасет и гнет их в три погибели,

Боже, человек живой бесплоднее

мертвой птицы, усыпленной рыбы ли,

 

ты читай на дереве псалмы свои,

в них ночей тоску твою и дней тая,

пусть они баючат, ветви вислые,

путаницу смертную, по ней-то я

 

и служу на кухне поминальщиком,

мальчик и меняльщик глянца марок я

там, стекает по моим печаль щекам,

и в окне трепещет что-то яркое.

 

***

 

Снял конек, еще сердце вдвойне -

в два прозрачных виска -

и упал на ковер,

и на розовой нежной ступне

исчезающий влажный узор

шерстяного носка.

 

                1990-94гг.

 

 

 

Из стихотворений 1995-98гг.

 

 

Кожаный диван, обои -

золотым невнятно-голубое

кружевом обведено.

И вращается веретено.

Щелканье его сухое.

 

Щелканье его сухое.

Время в кухне капает плохое.

В дверь вшуршит газету почтальон.

Луч диагональный пропылен.

Что ты говоришь такое?

 

Но слова чисты,

как увиденные Иокастой

нежного лица черты

в искаженном не-лице. Несчастный,

о, не узнавай, кто ты.

 

***

 

Стихи из календаря 1955 года.

 

 

Январь. Приборка комнаты.

 

Январская побудка:Русь-Союз.

Арена залита великолепьем.

Тот озарил, тот вырастил. Мой брат

во Ильиче, в Иосифе, в кипучем

труде, смотри: камвольный комбинат

 

шелк выпускает, ситец, габардин,

бостон и шевиот. Сталь выплавляют

и производят кокс. Рассвет. Январь.

Янтарь. В какую сторону по снегу

шагает лыжник, оставляя след?

 

Ты слышишь эти звуки: "маленков",

"взлелеяно", "орлиный взгляд", "вступила

в строй очередь Мингечаурской ГЭС"?

Мне прошлого Мордовии, где горе

и слезы унижения, - не жаль.

 

Открытие в Улан-Удэ Дворца

культуры от завода паровозо-

вагонного. Великолепье. День.

Шарфы и шапки. Солнце. Годовщина

затертого во льдах "Седова". Сдан

 

в срок норматив "Готов к ПВХО"

в честь стачки на Путиловском. Одобрен

и принят на развертыванье курс.

Ахмеда Шамахмудова в семейном

кругу - жена, двенадцать сыновей,

 

усыновленных ими в дни войны, -

находим. Плов. Ташкентский дворик. Поле

картофелесажалка бороздит,

квадратно-гнездовой посев освоив.

Я подметаю комнату. В окне

 

заклеенном, с прокладкой между рам

завернутой в газету ваты, - солнце.

Слепящий день. Загадка: днем стекло

разбито, за ночь вставлено. Под гнетом

капитализма на две трети люд

 

еще томится. Умер Ленин. Жаль.

Он, рабство ненавидя, жил до смерти.

Шор ни малейших на глазах со дня

растрелянной в царя народной веры.

Без ног оно, без крыльев, не видать

 

его и не слыхать, летит - не взять.

На ходики смотрю - кричит кукушка.

Мне скучно, брат. Трубопрокатный стан.

Там - Куйбышев. Там - навыки раскроя.

А там - тупоугольный Мавзолей.

 

Я спать хочу. Я сумерки люблю.

И время возвращения со службы

родителей. А больше ничего.

Антарктика. Родился Моцарт. Прежде,

чем взбить белки, их надо охладить.

 

***

 

Февраль. Над учебником.

 

С гор слетает Кара-Куджур,

реку звуком пугливым "Чу"

образуя, кипит ажур,

основную резвя парчу.

 

Ты, в учебник глядя, радей:

за ущельем, в долинном дне,

пахнет кровным делом людей,

чем-то, что возведут стране.

 

На хлопчатник хлынет вода.

Свекла сахарная, виноград.

Летне-лагерное скота

содержанье. Весомый вклад.

 

Вроде газовый свет-рожок -

февраля синевеет ель.

Я пойду сегодня в кружок

шпаклевать корабля модель.

 

Как рождается пафос? Течь

есть в "Седове", сжатом во льду.

Разрешите спуститься, лечь

и заделать собой беду.

 

Кто дороже Советам - раб-

очий или крестьянин? А,

отвечаю, какая из

ног дороже тебе нога?

 

Начинают белые: в два

хода черным они дают.

Вместо сена - комбикорма

для созданья обилья тут.

 

Мы очистим и Хуанхэ

и Чандзян, а бумажный тигр

гоминдана пойдет на "хэ".

Свет в подвале вечерних игр.

 

Я устал от душевных ран.

Мировой нерадивый зев.

Глубина заделки семян.

Яровой и озимый сев.

 

Детский Гнесиных это хор.

Левый правый слезится глаз.

То ли умер Сухэ-Батор,

то ли поздний февральский час

 

нагнетает такую грусть.

Вот: ячеек дитя, кружков,

выходящий туда, где пусть

снег поскрипывает от шажков.

 

***

 

Май. Демонстрация.

 

Припахивает машиностроением,

приподнятым настроением,

фрезой, трудоднем, предприятием

и встречного плана принятием.

 

Мужчины широкоплечие

с детьми на загривках идут,

а там - предводители певчие

хоров, славословящих труд.

 

                                  Разбился суховей о щит зеленый,

                                  на молодых ветвях расселись птицы,

                                  их песней Пушкин мог бы насладиться,

                                  красой полян - Мичурин изумленный.

 

То к Индии, то к Индонезии

любовь заполняет донельзя ли,

нежнеют ли скверов акации,

нужнеют ли благ облигации,

 

по займу ли трехпроцентному,

подписанному коммюнике,

металлу цветному ли, ценному -

тебя узнаю вдалеке.

 

                                  Вот боронуют зябь, взбухают почки,

                                  а почва и легка и пылевата,

                                  и смотрит глаз хозяйский торовато

                                  на торфоперегнойные горшочки.

 

Сигналы со станций дрейфующих,

из радиоточек рифмующих

горячее льет одобрение.

Не мир, но его сотворение

 

пред нами - о, ты пойми меня! -

дыханьем его утепли,

Дворец ли культуры он имени

Цюрупы, Козицкого ли...

 

                                   Но поздно, поздно. Спит твоя обитель.

                                   И только в коридор уводит щелка,

                                   где мамочкин белеет шарфик шелка

                                   и папочкин златомерцает китель.

 

***

 

Октябрь. Выписка из хрестоматии.

 

Солнце низко на бледно-

ясном небе, лучи

холодеют и блекнут,

водянисто светясь.

 

Полчаса до заката.

Еле тлеет заря.

Ветер мчится навстречу

по сухому жнивью.

 

Торопливо вздымаясь,

стая листьев летит,

покоробленных, мимо.

В роще блеск паутин.

 

Грустно мне. Рассекая

воздух крыльями, взмыл

и, отрывисто каркнув,

скрылся ворон вдали.

 

***

 

Ноябрь. Праздничный концерт.

 

В форме воинов Варшавского

договора вышли юноши,

на подружек смотрят ласково,

да и те не пригорюнивши,

 

отрезные лифы в талии,

юбки складчатые, пышные,

немцы, венгры, чехи стали, и

звуки грянули не лишние.

 

                                Ерьте ващасти и диста,

                                мела агати пирет,

                                амде ужны амониста,

                                рагни огдани адет.

 

Дробный ход солдат уверенно,

всей ступней об пол ударивши,

завершает, и размеренно

в пляс идут уже товарищи,

 

подходящие параметры

у ребят - хватая за душу,

их подружки темпераментно

отдаются телом чардашу.

 

                                Ениска радай агреты,

                                олей и диной верды,

                                итву защастила неты

                                вижутся ашир яды.

 

На словацкой польке воины,

горделиво вскинув головы,

входят, мужественно скроены,

в круг содружества веселого.

 

С той поры, как на окраины

Будапешта ли, Варшавы ли

танки выдвинулись, - спаяны

мы задорными державами.

                                Одвик удей резывая,

                                грады метая ути,

                                дешту сеца аселая,

                                ирам абодно сети.

 

Вот поляки за партнершами

в па мазурки продвигаются,

и хлопками их хорошими

одобряют все, играются,

 

непосредственно веселие,

задушевно, согласованно,

повторю потом в постели я

то, что людям адресовано:

 

                                Удем ля щастя, а рода

                                шиз ниарбе ниадить,

                                лавна инашаз абота -

                                вято и дисто ранить.

 

***

     

                          И. Служевской

Говорю: вращенье в барабанах

ворохов недельного белья,

тихие кварталы банных

вечеров, испарина жилья,

 

говорю: в цирюльнях отрезные

головы на вынос, простыней

полыханье, на закат сквозные

улицы уходят все темней,

 

говорю: земли сырые комья

и небес встречаются в реке,

там, за семафором... ни о ком я,

ни о чем... о маленьком мирке.

 

О богах домашних, недалеких,

горизонт психея не берет

с перепугу, умещаясь в легких,

и плодов фруктовых полон рот.

 

Говорю: вот это зеленная,

это бакалейная, где нам,

в том числе и умершим, - земная

пища отпускается на грамм...

 

Пострашнеем - и тогда постигнем,

что иные не живут нигде

так давно, что более - "пусти к ним!" -

и не просятся, - к земле, к воде,

 

к виноватым превосходствам жизни,

тем, где копошится божья тварь

в табака душистой горловине...

Но Эдип еще ребенок. Царь.

 

***

 

Вернуться в этот город? Нет, избавь.

Застиранный, он сел, и я не влезу

рукою в протекающий рукав.

Не выйдет ни по росту, ни по весу.

 

Ни по душе. Я помню, как Полиб

бежит за сопляком, как тот: "Подкидыш!" -

кричит мне, исторгающему всхлип...

Ты подтвердишь родство? И справку выдашь?

 

А если оборванец прав? Оставь

мне временный, но дом, способность видеть

не помня ничего, и реку вплавь

позволь не брать, чтоб милых не обидеть.

 

Полиба нет? Мать потеряла речь?

Я знаю, но тебя не слышу, нимфу...

Хоть неоткуда более извлечь

свидетелей, - не подойду к Коринфу.

 

***

 

Над засушливым учебником

географии ли, биологии,

где снопы везут, где прививают

пестики к тычинкам,

и заочница идет с вечерником,

все стада, все волоокие

девушки на свете прибывают,

тянутся карандаши к точилкам.

 

У семян дыханье слабое,

набухание и прорастание,

пишет, машет ли тебе полярник

шапкою-ушанкой,

иль Белову окружают, лапая,

гроздья дышат мироздания,

устья, русла, стебли, и кустарник

за окном акации с Каштанкой.

 

Луковицы мякоть едкую,

микроскопу вверя неослабную

любознательность, потея телом,

с каплею раствора

йода, - рассмотри, дыша соседкою,

ты ли рисовал похабную

и надписывал картинку мелом,

и в прозекторской дрожал позора.

 

Истомленное растение

на тарелке с трещиной и лужицей,

корни стержневые у фасоли,

семядоли, почки,

совести в потемках угрызения,

что я говорила, слушаться

надо, белые пылают боли,

отмирая в час по чайной строчке.

 

Все равно, не я, а он это,

отлетает от меня двойник это,

на него смотри, пока укроюсь

с головой и сгину,

ты какою глупостью так тронута,

или чем, душа, проникнута,

лучше помоги, а то расстроюсь,

я не виноват ни в чем, пусти, ну...

 

***

 

Квартира окнами на Кировский.

Февраль чуть обморочный, вирусный.

Двор сумрачный. Я скоро вырасту.

 

За дверью черной, дерматиновой

тоскливой лентой серпантиновой

петляют звуки сонатины той.

 

Уроки сонные эстетики.

Там разбирают ноты Гедике.

Я "зажимал" ее на "Медике".

 

Смотри: бутылочный и уличный

ложится свет (парок из булочной)

на свитер с бахромой сосулечной.

 

Смотри: у батареи огненной,

еще по шляпку в жизнь не вогнанный.

Смотри: заглядываю в окна к ней.

 

Не вогнанный еще, не вынутый,

с той, не сливаясь, с той невинно стой.

О, Иванов, во всем продвинутый.

 

О, скуки нежное святилище,

лекальный сон пюпитра, пыль еще

в изгибах, полдень музучилища.

 

Или еще пыльнее: техникум.

За горло взятых тем, но тех, никем

не взятых лучше, неврастеником

 

отчасти, взятых тем вершителем -

приди: вот женщина с сожителем.

На вешалке фуражка с кителем.

 

***

 

Это некто тычется там и мечется,

в раковину, где умывается, мочится,

ищет курить, в серой пепельнице

пальцев следы оставляет, пялится, пятится,

 

это кому-то хворается там и хнычется,

ноют суставы, арбуза ночного хочется,

ноги его замирают, нашарив тапочки,

задники стоптаны, это сынок о папочке,

 

это арбузы дают из зеленых клетей, поди,

ядра, бухой бомбардир, в детском лепете

жизни, дождя - ухо льнет подносящего

к хрусту, шуршит в освещении плащ его,

 

это любовью к кому-нибудь имярек томим,

всякое слово живое - есть реквием,

словно бы глубоководную рек таим

тайну о смерти невидимой всплесками редкими,

 

где твои дочери, к зеркалу дочередь

кончилась, смылись, вернулись брюхатые, ночи ведь,

где твой сынок, от какой огрубевшие пяточки

девки уносит, это сынок о папочке

 

песню поет, молитву поет поминальную,

эй, атаман, оттоманку полутораспальную,

с ним на боку, хрипящим, потом завывшем,

имя сынка перепутавшим с болью, забывшем.

 

***

 

и одна сестра говорит я сдохну

скорее чем кивая туда где мать

я смотри уже слепну глохну

и уходит ее кормить

 

и другая кричит она тоже

человек подпоясывая халат

хоть и кости одни да кожа

доживи до ее престарелых лет

 

доживешь тут первая сквозь шипенье

и подносит к старушечьему рту

ложку вторая включает радиопенье

и ведет по пыли трюмо черту

 

что кривишься боишься ли что отравим

что на тот боишься ли что отправим

Антигона стирает пыль

есть прямые обязанности мне ее жаль

 

говорит Исмена хоть нанимай сиделку

тоже стоит немалых денег

причитая моет стоит тарелку

за границей вертится брат Полиник

 

ни письма от него ничего в помине

Антигона кричит и приносит судно

да-да-да да-да-да но о ком о сыне

мать их дакает будь неладна

 

иль о муже поди пойми тут

то заплачет рукой махнет отвяжитесь

от Полиника пожелтелый свиток

ей одна читает другая выносит жидкость

 

Аполлоном прочно же мы забыты

говорит одна вечереет и моет другая руки

и сменяет музу раздраженной заботы

Меланхолия муза скуки

 

потому что выцвести даже горю

удается со временем и на склоне

снится Исмене поездка к морю

и могила прибранная Антигоне

 

***

 

Мать исчезла совершенно.

Умирает даже тот,

кто не думал совершенно,

что когда-нибудь умрёт.

 

Он рукой перебирает

одеяла смертный край,

так дитя перебирает

клавиши из края в край.

 

Человека на границах

представляют два слепых:

одного лицо в зарницах

узнаваний голубых,

 

по лицу другого тени

пробегают темноты.

Два слепых друг друга встретят

и наощупь скажут: ты.

 

Он един теперь навеки,

потому что жизнь сошлась

насмерть в этом человеке,

целиком себя лишась.

 

***

 

Воскрешение матери

 

Надень пальто. Надень шарф.

Тебя продует. Закрой шкаф.

Когда придёшь. Когда придёшь.

Обещали дождь. Дождь.

 

Купи на обратном пути

хлеб. Хлеб. Вставай, уже без пяти.

Я что-то вкусненькое принесла.

Дотянем до второго числа.

 

Это на праздник. Зачем открыл.

Господи, что опять натворил.

Пошёл прочь. Пошёл прочь.

Мы с папочкой не спали всю ночь.

 

Как бегут дни. Дни. Застегни

верхнюю пуговицу. Они

толкают тебя на неверный путь.

Надо постричься. Грудь

 

вся нараспашку. Можно сойти с ума.

Что у нас - закрома?

Будь человеком. НЗ. БУ.

Не горбись. ЧП. ЦУ.

 

Надо в одно местечко.

Повесь на плечики.

Мне не нравится, как

ты кашляешь. Ляг. Ляг. Ляг.

 

Не говори при нём.

Уже без пяти. Подъём. Подъём.

Стоило покупать рояль. Рояль.

Закаляйся, как сталь.

 

Он меня вгонит в гроб. Гроб.

Дай-ка потрогать лоб. Лоб.

Не кури. Не губи

лёгкие. Не груби.

 

Не простудись. Ночью выпал

снег. Я же вижу - ты выпил.

Я же вижу - ты выпил. Сознайся. Ты

остаёшься один. Поливай цветы.