журнал "Стороны Света":  www.stosvet.net  
версия для печати  

Олег ВУЛФ
О СЛОВАХ

Вышло так, что слова я осознал прежде того, что понимают под их значением.
Некоторые из них к тому времени успели показать себя отъявленными негодяями, иные напоминали собственную тень, высокопарность третьих ложилась на язык, наподобие считалки, четвёртые громогласно объявляли о своём выходе, пятые были зимними, шестые же ходили настоящими отторвами и торжествующе сплёвывали через цыкалку в зубе. А всякая "рваная рана" была составом из двух передёргивающихся вагонов.
Мир был наполнен ими, робкими и надменными, толстыми и надтреснутыми, вертлявыми и неуклюжими. Они держали ритм, обладали вторым темпом и третьим дыханием, напяливали старую шляпу, вышивали на пяльцах и ничего не понимали в навязанных им смыслах, а вернее - в том их тоскливом полууголовном кодексе, которого несчастное должно было придерживаться в повседневной жизни - в работе, на улице, в трамвае и магазине.
Смысл загонял своё подневольное слово на самые пятые задворки третьей сигнальной системы где, волоча его за руку, угрюмо разжёвывал очевидное: этого нельзя, а это можно. Такая ситуация у них несколько затянулась, и некоторые истинные, интимные значения тех или иных слов приоткрылись мне уже в довольно зрелом возрасте. К примеру, простой стишок, популярная у западных славян присказка моего детства, - "трубку, лошадь и жену / не отдам никому" - стал мне близок, понятен и вполне мною обретён едва ли не после того, как я познакомился с романами Милорада Павича, выеденными мною впоследствии изнутри, как камамбер мышью. А "пусть расцветает тысяча цветов" вдруг открылось мне своей восхитительной изнанкой и понимается теперь не иначе, как "пусть падают сто волос", поскольку Лао Цзы всегда изображался смертельно лысым, как и положено китайскому мудрецу, а цветов повсюду и без него довольно. Бесполезно теперь приписывать эти слова товарищу Мао Цзэ Дуну.
Однако в то время, когда слово само могло быть лысым, трёхстворчатым или внешним, а то, что обычно называют его смыслом в миру - не более, чем приведением этого слова в исполнение, вряд ли я смог бы прочитать у Павича более страницы. Сейчас, когда я стал старым, наивным и хромым, мне удобно размышлять о творчестве Павича и других хороших писателей как о некоей дамбе, насыпанной, наподобие голландских плотин, несколькими поколениями, дабы оберечь цветущую, плодородную область от безумия стихий и массовости вырождения, разделить крым и рым, рай и край. Грозно шамкая, понимаю я, что человек стареет по мере того, как худеют его слова, как они обнажают миру свой жёсткий каркас, становятся полуслепыми и несгибаемыми, а кости их зарастают чешуёй, гарью, горем, быльём и извёсткой. Однако в то время, когда я подростком шатался по заросшим словами переулкам родного города, этим словам не нужен был садовник, хозяин, врач или писатель, литература была им вредна, а истинный творец обязан был, сняв шляпу и рассыпаясь в извинениях, протискиваться между ними в надежде не задеть, не запороть и не испортить. Талантом являлся не писатель, не художник, а весь мир, малую часть которого художник мог, как обычно, с благоговением использовать не по предназначению, а наоборот - слегка замарав и оболванив, как старуха-мать красавицу вечерним макияжем.
С возрастом я растерял свой хаос легкомысленной любознательности, и моя способность обживаться словами, а вернее - тем самым cловом, которое было вначале, и которое поныне разлито в человеческой речи, притупилась, уступив место узкому кругу скрипучих знаний, который я и пытаюсь сейчас выразить.