журнал "Стороны Света" www.stosvet.net

версия для печати  

               

Олег Дозморов

ОДНА ДВЕНАДЦАТАЯ ДНЯ




* * *

Ночь. Два ноль пять. Стакан кефира.
В стихах несовершенство мира.
Пленявшее романтиков
ничто. Случайные детали:
на вешалке пальто, сандалии
в углу, пакеты бутиков.

Да, мир есть хлам. Как этот пластик.
Как бог, поэт лишь ономастик.
Он номер два и он умрет.
Слова, как правило, случайны.
“Жизнь”, “тайна”, “сон” - необычайны
и пошлы, Пушкин – идиот,

болтун, языковая личность.
Всем правит выручка, наличность.
Есть книжный рынок и язык.
Его мы проходили в школе.
Стихи мы пишем поневоле.
Наш мир – финансовый арык.

Язык – он совершенство, дети,
посредством гения-поэта
он разбирается с собой,
он улучшается. В квартире,
в семье, на производстве, в мире
я одинок. Ночь. Три. Отбой.


ARS POETICA

Александру Леонтьеву
Когда четырехстопным ямбом
долдонит муза по мозгам,
когда икеевская лампа
лучом стреляет по глазам,
не буду врать, что нету денег
(к чему художественный свист?),
что романтический бездельник
уставился на чистый лист
мерцающего монитора,
что там стихи, а раз стихи,
то башли, видимо, не скоро…
Все это вроде чепухи.
Но если так, пора на службу!
Писать от двух до четырех
элегий в месяц, к черту дружбу
с девяткой встрепанных дурех.
Смирись, все это, в общем, тоже
есть форма жизни на земле,
где ты прохожий, а прохожий
мечтает только о тепле.


* * *

Живу в Перово нехерово,
на самом первом этаже,
проснувшись, различаю слово
прохожего и страх в душе.

Иду в облупленную ванную,
одновременно туалет,
живу свою пустую, странную
и ем пельмени на обед.

Все это ради экономии
душевных сил и прочих средств,
а вовсе не из антиномии
души и тела, тьмы и звезд.

Метафизически оправданной,
онтологически простой,
порой ритмически предзаданной,
порой лирически пустой.


* * *

Гори, аптечное стекло,
бог вывесок, неона тлен.
Косноязычие всего.
Реклам и вывесок Верлен.

Набор наличествует: ночь,
аптека, улица, фонарь.
Он тавтология точь-в-точь.
Все повторяется, как встарь.

Свет круглосуточных аптек,
ночных киосков хоровод,
где человек не человек,
но бутерброд есть бутерброд.

Я на автомобиль смотрю,
плеснувший грязью из-под шин,
пивной бутылке говорю:
как ты, разбита только жизнь.

Дезориентирован сперва,
перехожу скорей на ту,
где зажигаются слова.
Все прочее – литерату.


* * *

Пойду пройдусь в Перовском парке
как молодой пенсионер.
Начну октябрьский день с помарки –
стихотворенья, например.
Такая за спиной эпоха
из поэтических эпох,
что кое-что припомню плохо,
а многое припомнить мог.

Вину, досаду и обиду,
долготерпенье, наконец,
существовать, не выдав виду,
что в каждом зеркале мертвец.

Все как-то поздно начиналось,
а ты и вовсе не помог.
«Будь проклята моя усталость», -
произношу под говорок

детей, ворон, аттракционов,
что будут скоро на замке.
Зима наступит. Время оно
все вертится на языке.


* * *

Ежик и божья коровка,
две черепашки – фарфор.
Есть меховая тусовка:
заяц, мартышка, трезор.

Есть симпатичный лосенок, впрочем, он мне надоел.
Видел сегодня спросонок:
на пианино сидел.

Впрочем, из всей камарильи
он-то единственный мой,
а не жены: подарили
на день рожденья. На кой?

Он одинок и несчастен,
взор его мрачен и сер,
словно лосенок причастен
к кукольной музыке сфер.


* * *

Как публики унылы лица,
что опускается в метро.
Ей срочно нужно изумиться,
но всё как минимум старо:

я, жлоб с журналом, дама с книгой,
две школьницы, трудяг семья,
опять читательница Кинга,
с журналом жлоб и снова я.

Мне это тоже надоело:
разглядывать рекламу, ныть.
Да, в мироздании заело
колесико. Вам выходить?


* * *

Живу меланхолическим маркизом:
встаю в обед, включаю телевизор,
жду новости, а тех приличных нет,
на завтрак ем, что должен есть в обед.

Пью кофе, сочинительствую, рифмы
нанизываю, но звонят из фирмы,
«Когда придешь?» коварный свой вопрос
мне задают, свой любопытный нос

суют куда не просят, мне забавно,
жена шлет смс про сапоги,
потом напоминают про ОГИ,
куда мне неохота и подавно.

Разрушен поэтический досуг,
который я не покладая рук
выстраивал, распался мир поэта,
разгневано дитя добра и света,
бьет кулаком и плачет Лалла Рук.


* * *

В Петровском парке люди и машины,
и никаких тебе самоубийц.
Ну что ж, ну что ж. Ошибся Ходасевич.
Два-три собаковода на поляне
выгуливают каждый своего
четвероногого товарища. Укусит?
Нет, не укусит. Слишком занят делом
своим собачьим. Важные дела!
Подробен разговор собаководов
о корме, вязке, дрессировке. А
вверху переговариваются
бесчисленные черные папахи
ворон. Аллеями автомобили
бегут. Парк состоит из островков
травы, кустов, асфальтом отделенных
друг ото друга. Очень скучный парк.
Здесь нет скамеек и пенсионеров,
мамаш с колясками и выпивох.
Здесь не сдаются нормы ГТО,
влюбленные здесь встреч не назначают.
Парк очень темный, потому что кроны
плотнейшие у пожилых деревьев –
тяжелых лип, дубов и мрачных вязов.
А в общем-то вполне нормальный парк.
Удобен ли он для самоубийства?
Я не берусь судить. Пожалуй, да.
Хотя б в том смысле, что, когда задумал
всех напугать и удивить изрядно,
то лучше уж действительно сюда,
тем более, когда уж все равно,
как, чем, при ком, чего посредством, где
разыгрывать безволия спектакль.
Ведь суицид есть равнодушие
и злость? Собаководы помешают?
Они не помешают никогда.


* * *

Одна двенадцатая дня
в метро проходит у меня.
Прилежно два часа сижу
и на таких, как я, гляжу.

Итак, выходит, месяц в год
в вагоне у меня пройдет,
а из шестидесяти пять
чудесных лет пройдет опять.

Мы едем, едем под землей
туда, седой, где нам с тобой
за стопроцентно рабский труд
раз в месяц деньги выдают.


* * *

Накарябать великий роман,
на худой конец – хрупкую повесть.
Зависть, дружба, любовь и наган.
Смерть героя и чистая совесть.

В тридцать лет возвращаешь билет –
глядь, последняя касса закрыта.
Хмурым утром сварганишь сонет –
строк четырнадцать, сердце разбито.

Поздно, поздно. Святое нытье.
Никому оно на фиг не нужно.
Нужно слово. Любое. Свое.
По возможности чтоб ненатужно.

Нет, чужая какая-то грусть,
интонация, темы, мотивы.
Лучше в прошлое снова забьюсь,
где мы все гениальны и живы.

Самолетик по небу летит.
Клонит лирика в честную прозу.
Дай мне, муза, последний кредит –
злые мысли и чистые слезы.


* * *

Топчись под балконом Джульетты
в толпе европейских зевак.
Культура – большая конфета,
особенно если за так.

Как девка, красива Верона,
наносит всем чувствам урон.
Уходит японка с балкона,
чухонка спешит на балкон.

Какой-то он маленький, низкий,
и рядом косое окно.
Зачем-то пускают туристов,
а впрочем, не все ли равно.

Кого-то волнует пыланье
и смерть через тысячу лет.
А в общем-то глупость, преданье.
И где тут вообще туалет?


* * *

Сидят рядком у автоматов,
кольцом стоят вокруг столов
простые русские ребята,
священнодействуют без слов.

Сюда захаживаю часто,
так, мимоходом, посмотреть,
шутя, на пыл энтузиастов,
на скуку смертную, на смерть.

Все тщетно, ну а то, что выиграл,
ты проиграешь все равно,
в какие бездны бы ни впрыгнул
в районном нашем казино.


* * *
                    А.Пермякову

Хрестоматийная аптека,
разлитый в воздухе бензин,
поэт пластмассового века
идет в ближайший магазин.

Он созерцатель, меланхолик,
снов наблюдатель наяву,
слов развязавший алкоголик,
лелеет новую строфу.

Общеизвестные секреты,
общеформатные грехи.
Раз в месяц считывает где-то
очень хорошие стихи.


* * *

Предметам, где душа и слезы,
меня брат Пушкин обучал,
однако в денежных вопросах
всегда Набоков выручал.

В зеленом томе деньги прятал,
а синий за полночь читал,
над строчкою бесценной плакал,
а днем о «зелени» мечтал.

Всерьез мечтал, а не игриво,
не так чтоб чувством обеднеть,
но как-то весело, красиво
разбогатеть, разбогатеть.


* * *

В египетском заныла голова,
а в греческом так ноги заболели,
что, милые товарищи, едва
доковылял до Рима, в самом деле.

А нечего, блин, жадничать. Иди,
Вермеера найди отдельный зальчик
и там одну картину погляди,
гордясь самим собой, культурный мальчик.

И правильно. Ведь что есть красота,
и почему все на нее глазеют?
Музей она, в котором суета,
или поэт, гуляющий в музее?