поставить закладку

 
  стороны света №11 | текущий номергостевая книга | союз и   
Валерий Черешня
ЗАМЕТКИ К 'БЕСАМ' ДОСТОЕВСКОГО

Валерий Черешня
Валерий Черешня
Авторы этого номера заполняют "Анкету Пруста": Валерий Черешня

Редакция журнала 'Стороны света'версия для печатиИздательство Библиотека журнала 'Стороны света'








Внутренний мир допускает только проживание, но не описание.
Ф. Кафка     

В своей статье «Достоевский и Гоголь (к теории пародии)» Тынянов убедительно показал, что «Село Степанчиково…» является словесной, стилистической пародией гоголевского творчества, особенно его «Выбранных мест…». В той же статье он указал, что комизм не является сутью пародийности: «комизм… сопровождающая пародию окраска, но отнюдь не окраска самой пародийности».
Возможно, пародийность – есть вообще тип мышления, особенно мышления эстетического, когда воображение развивает образ и мысль, которыми захвачен художник (порой до нелепости), и переворачивает их. Все это делается отнюдь не с целью осмеяния пародируемого текста, а напротив – извлечения всех скрытых потенций, лежащих в нем. Так что пародирование совсем не предполагает нелюбовь и пренебрежение к первоисточнику, скорее наоборот, первичный текст выполняет роль вдохновителя и провокатора, и потому для глубоких и истинных художников такую роль играют самые любимые и близкие тексты. Так с любимым человеком затевают ссоры и размолвки, предпочитая их охлаждению и разрыву.
У Достоевского так было с творчеством Гоголя, стилистику которого он не только пародировал, но во многом перенял (особенно в ранних вещах). Так было и с евангельскими текстами в пору создания «Бесов» с той разницей, что уже не стилистика, а образы и событийная канва, – самое существенное в Евангелиях, – становятся источником развития-пародии. Еще раз подчеркну, что в случае Достоевского пародия – это такая духовная работа над образами и событиями оригинала, при которой высекается искра, по-новому освещающая и труд автора, и то, что он пародирует. Именно поэтому образы и события «Бесов», сохраняя связь с породившими их образами и событиями Нового Завета, не уплощаются до их копий или антиподов, а живут собственной жизнью, зыблются на фоне глубоко прочувствованного канонического текста. Эта живая соотнесенность создает еще один диалог в полифонии диалогов, отмеченных Бахтиным, столь же принципиально незавершенный и неоднозначный. Проследим голоса и линии этого диалога, понимая, что в роман заложено куда больше, чем можно вычитать и толковать. И потому оставим себе право уклоняться от выбранной темы туда, куда заведут эти голоса и линии, столь свободные даже от авторской воли.

1

Пародийность образа Ставрогина столь очевидна, что об этом упоминают все, писавшие о «Бесах». Очевидно и то, что пародируется образ настолько дорогой Достоевскому, что, по его словам, если бы оказалось необходимым выбирать между истиной и Христом, он выбрал бы Христа. И, надо сказать, все персонажи «Бесов» поступают почти именно так, они влюблены в Ставрогина тем более, чем более осведомлены о мерзости его поступков. Что же побудило автора выбрать на роль антипода-двойника именно Ставрогина?
Мы можем по этому роману судить об иерархии человеческой ценности для самого Достоевского. Вполне человек для него, конечно, Христос, а в пространстве романа – его двойник-антипод Ставрогин, и критерий здесь один: высшая по отношению к другим персонажам степень внутренней свободы и связанное с ней знание, что позволяет говорить и действовать, как «власть имеющий». Пожалуй, Достоевский единственный из русских писателей по-настоящему ценивший свободу в человеке без всяких оговорок о страшных ее проявлениях; для него свободный убийца и насильник несомненно больше человек, чем раб идеи, пусть и близкой автору, – это тем ценнее, что сам Достоевский был постоянно сосредоточен на нравственных идеях. Но основная его интуиция – Бог создал человека свободным и только свобода дает надежду к Нему прийти, а бесовство все, что искажает этот Божий замысел, что стесняет свободу и пытается стать посредником между Богом и человеком, стеснить его существование, пусть с самыми благими намерениями. Правда, есть одно свойство человеческой натуры, пародирующее свободу, мгновенно превращающее ее в свою противоположность, и свойство это занимает столь важное место в романе, что становится чуть ли не главным побудительным мотивом поступков его персонажей. Конечно, речь идет о гордыне. Но об этом ниже.
Портрет Ставрогина напоминает плохую икону, именно так писали лик во времена Достоевского: «Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, – казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен». Три его «подвига»-скандала в экспозиции романа явно пародируют искушения Христа, превращаясь в покушения: укус губернатора – покушение на власть, непристойное поведение с женой Липутина на глазах у всех – пародия на немедленное удовлетворение земных потребностей, таскание за нос почтенного старца – искушение опасностью, «божественное» преодоление всех мыслимых запретов и норм. К тому же, все три случая обнаруживают у Ставрогина отсутствие зазора между замыслом и осуществлением – свойство божественное уже без всяких кавычек. Позже, уже из исповеди мы узнаем, что в это время он был человек «решившийся» после своего необузданного преступления, но ведь и искушения к Христу приходят после того, как Он сорок дней постился в пустыне и «взалкал».
Первая сцена с участием Ставрогина (в романном настоящем времени) заканчивается пощечиной Шатова тоже отсылающей к евангельскому «подставь другую ланиту». Сначала хроникер рассуждает об огромной физической силе Ставрогина и возможности убить любого обидчика на месте, без всякой дуэли, после чего идет сцена пощечины: «не затих еще… звук от удара… как тотчас же он схватил Шатова обеими руками за плечи; но тотчас же, в тот же почти миг, отдернул свои обе руки назад и скрестил их у себя за спиной». Т.е. первая реакция была – убить, но тут же приходит соображение, что «снести» труднее и большее испытание для духа. Во всех этих эпизодах все более проступает суть «антиподности» Ставрогина: Христос знает свою свободу, поскольку знает «царство Божие»; Ставрогину все время необходимо испытывать ее границы, «а могу ли и это преступить?» – вот источник как его силы и привлекательности, так и самых тяжких падений. Дерзание, оборачивающееся терзанием.
У Ставрогина есть ученики, прежде всего Шатов и Кириллов (в гораздо меньшей степени – Петр Верховенский, он ученик по восхищению, а не по идее). Как и евангельские ученики, они не поняли учителя или поняли его однобоко, их «съела идея», вскользь брошенная учителем, чего не могло случиться со Ставрогиным, который благодаря свободе (и отчасти равнодушию) больше всякой идеи. Вообще, идеи для Достоевского, несмотря на страстное отношение к ним и умение сделать их живыми, весьма опасные и прожорливые существа. Свобода и достоинство человека – не быть «съеденным» идеей, такой свободой наделил его Господь. И стиль Достоевского во многом следствие этого убеждения: точное определение Бахтина «слово с лазейкой» подчеркивает невозможность окончательного приговора, оставляет свободу другим, невысказанным суждениям.
Шатову в романе дается исчерпывающая характеристика: «Это было одно из тех идеальных русских существ, которых вдруг поразит какая-нибудь сильная идея и тут же разом точно придавит их собою, иногда даже навеки. Справиться с нею они никогда не в силах, а уверуют страстно, и вот вся жизнь их проходит потом как бы в последних корчах под свалившимся на них и наполовину совсем уже раздавившим их камнем». Любопытно, что почти теми же словами описывается страх Липутина, когда он узнает об убийстве Федьки-каторжного и парализован ужасом, что таинственные «они» и до него доберутся: «точно камень упал на него и придавил навсегда». Опасности не справиться с идеей в мире духовном соответствует опасность не справиться со страхом в мире материальном. Вообще, бытие в «Бесах», как и в Евангелиях, четко поделено на два мира: мир духовный, который доступен главным персонажам: Ставрогину, Шатову, Кириллову, Хромоножке (у этого мира даже есть свои трогательные материальные приметы, которые попадая в мир героев одухотворяются: надкушенная и забытая булочка Хромоножки, ночной чай Кириллова, подчеркнутое «хоть шаром покати» Шатова; Ставрогин и здесь исключение, у него нет материальных примет, он демонически вторгается в земной мир, внося раскол и смуту, испытывая его на прочность, как бы сомневаясь в его реальности) и мир дольний, с его тщеславием, Лембками, «нашими» и прочей «сволочью». Впрочем, ни один герой не застрахован от падения из мира духовного в мир земной, и опрокидывающим моментом служит гордыня; Кириллов соглашается подписать предсмертную записку об убийстве Шатова, от чего раньше с презрением отказывался, в момент, когда чувствует себя Богом: «Давай перо! – вдруг совсем неожиданно крикнул Кириллов в решительном вдохновении, – диктуй, все подпишу. Диктуй, пока мне смешно. Не боюсь мыслей высокомерных рабов…». Ставрогин, уже решившийся на публичную исповедь, не может вынести, что она покажется смешной людям.
Описанию событий мира дольнего почти всегда сопутствует ироническая интонация, особенно она усиливается во всех эпизодах, связанных с образом Степана Трофимовича Верховенского – предтечи идейных и сюжетных коллизий романа. Здесь «слово с лазейкой» появляется особенно часто, вывод обращает утверждение в ничто, это блистательный словесный танец самоуничтожения: «…деятельность Степана Трофимовича окончилась почти в ту же минуту, как и началась, – так сказать, от «вихря сошедшихся обстоятельств». И что же? Не только «вихря», но даже и «обстоятельств» совсем потом не оказалось, по крайней мере в этом случае», «А между тем это был ведь человек умнейший и даровитейший, человек, так сказать, даже науки, хотя, впрочем, в науке… ну, одним словом, в науке он сделал не так много и, кажется, совсем ничего». С суровым и непреклонным Предтечей Евангелий образ мягкого и тщеславного Степана Трофимовича связан явно по принципу противоположности, хотя в защите идеалов молодости он, несмотря на авторскую иронию, приближается к прообразу. Полемический ум Достоевского часто использовал этот прием сходства-противоположности; так, умеющий самоотверженно любить Маврикий Николаевич (он предлагает своему сопернику Ставрогину жениться на своей невесте, понимая, что она любит его: «Если можете, то женитесь на Лизавете Николаевне, – подарил вдруг Маврикий Николаевич…» – (чего стоит это «подарил»!), возможно, назван Маврикием в противовес безумно ревнивому шекспировскому мавру. Но, надо заметить, ирония по отношению к персонажам дольнего мира интонирована по-разному, в отношении Степана Трофимовича она не беспощадна, и связано это с добротой персонажа. В мире Достоевского доброта, как и кротость, – это отмеченность Богом, она спасает от гордыни, спасает от окончательного падения и осмеяния. Поэтому, возможно, самой большой удачей романа в художественном плане является глава «Последнее странствие Степана Трофимовича», где за внешним налетом диккенсовской сентиментальности проступает величественно-фаустовское «Спасен!».
Но вернемся к героям мира духовного. Самый значительный из них, несомненно, Кириллов. Его рубленная речь обладает замечательной точностью и выразительностью. В разговоре со Ставрогиным о прекращении времени при Апокалипсисе на язвительный вопрос Ставрогина: «Куда ж его спрячут?» он с кантовской четкостью формулирует: «Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.». Ему, единственному из героев романа, кроме Ставрогина, даны черты, намекающие на Учителя Евангелий: любовь к детям, чуткость к просветленным состояниям, интеллектуальная честность и прозорливость на грани откровения. Его несчастье в рациональном стремлении к свободе, она ему не дана природно, как Ставрогину. Бог в рассуждении Кириллова – не есть воплощенная свобода. Бог – боль страха смерти, т.е. последнее препятствие на пути к свободе. Человек должен преодолеть это препятствие, убить Бога и сам стать Богом. И ему, Кириллову, назначено принести себя в жертву, убить себя, чтобы все стали счастливы: «Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому».
Образ Кириллова – воплощенная крайность, интеллектуальная и чувственная, а крайность несовместима с жизнью, с земным существованием. Вот что рассказывает он Шатову о своих ощущениях: «…вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой «…» человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть». «Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость» – этот стык несовместимого, который слышен в подборе слов, выталкивает Кириллова из земной жизни. Доведение идеи до рационального предела, до крайних выводов приводит к той же придавленности ею. Когда в Евангелиях говорится об истине, не зря чаще всего употребляется глагол «узреть», а не «понять».
Из главных героев романа самый «бесовский», несомненно, Петр Степанович Верховенский: он не говорит, а стрекочет, он мастер интриг и предательства, он знает, что в глазах умных людей, Ставрогина прежде всего, он – золотая середина (ни глуп, ни умен). Более того, он знает, что так оно и есть, и его ставка – на переворот основ жизни, всего существующего: вот разрушу, и тогда увидите! Собственно, всяческая гордыня есть взрыв посредственности в человеке, но у Петра Степановича это принимает гротескные формы. Он житель «среднего мира», связующий персонажей духовного мира с плоским миром «наших». Очень точно определяет его Кириллов: «…вы со способностями, но очень много не понимаете, потому что вы низкий человек». И действительно, на уровне психологии «наших» он может точно действовать и подмечать, это его определение: «цемент, все связующий, – это стыд собственного мнения», но уже гениальная реплика «Если Бога нет, то какой же я после того капитан?» ему недоступна, на реакцию Ставрогина: «Довольно цельную мысль выразил», он отвечает: «Да? Я не понял; хотел вас спросить».
Но даже на этот персонаж ложится отсвет евангельского мотива, какая-то вывернутая тема любви Иоанна к Учителю слышится в крике его Ставрогину: «Нет на земле иного, как вы!… Если бы не глядел я на вас из угла, не пришло бы мне ничего в голову!». Из женских образов ближе всего к евангельским Хромоножка, Марья Тимофеевна, она та из евангельских Марий, которая сидела у ног Христа, не зря при появлении Ставрогина она молитвенно складывает руки и хочет встать на колени. Она одержима Духом, а не бесом: она красится, расчесывает Шатушку, и все это походя, без всякого кокетства. В Духе иная реальность, поэтому и ребеночек, которого у нее не было, вполне реален. На вопрос Шатова: «А что, коли и ребенка у тебя совсем не было и все это один только бред?», она терпеливо разъясняет что такое реальность духовного события: «…на этот счет я тебе ничего не скажу, может, и не было; по-моему, одно только твое любопытство; я ведь все равно о нем плакать не перестану…».
Вечно мучивший Достоевского вопрос: «что, если не было Воскресения, если Христос всего только лучший из людей?» как будто проверяется в романе. Все сюжетные линии, параллельные евангельским, имеют безблагодатную трактовку: Христос – тайна для окружающих, Ставрогин – тайна, не имеющая разгадки (нечего разгадывать); кровь Христа – искупительна, смерть Шатова бессмысленна (крик Виргинского после убийства: «это не то, не то…»); даже родившийся младенец умирает не прожив трех дней.

2

Не так давно англичане сделали сериал по «Преступлению и наказанию». Английские актеры великолепны, фильм снят замечательно, страдания Раскольникова явлены с пугающей достоверностью. Но в фильме нет того, без чего не существует ни один герой Достоевского – нет глумления, выверта, горького наслаждения собственным и чужим унижением. Нет «подпольного человека», который живет во всех персонажах Достоевского, человека, гордыня которого особенно болезненна, поскольку он чувствует, что не может претендовать даже на простую гордость, на свое место, каким бы оно ни было. «Все или ничего!» – вот лозунг гордыни.
Озарение и глумление – главные темы Достоевского и это опять-таки сближает его с Евангелием. В ключевых главах напряжение между этими состояниями достигает максимума, и такой главой в «Бесах» является, несомненно, «У Тихона».
Начнем с того, что встреча Тихона со Ставрогиным напоминает встречу Отца с Сыном. На то, что Тихону уготована роль Отца есть некоторые намеки в начале главы: «любившие и не любившие Тихона… все о нем как-то умалчивали», «не сумел внушить к себе… особливого уважения», – любимая Достоевским мысль, что божественное величие проявляет себя не чудом, а смирением и «обыкновенностью», чуть ли не заурядностью.
Ставрогин приходит к Тихону с напечатанной исповедью, заранее решив, что если он покажет ее Тихону, он ее опубликует. Этой решимостью обусловлена настороженность Ставрогина в первой части разговора, готовность увидеть в исповеднике «попа», «шпиона», «юродивого» и уйти в любой момент. Тихон участливо и с напряжением следит за просыпающейся гордыней Ставрогина, он ведет себя с ней, как с готовой укусить змеей, то отступая, то завораживая ее смирением. Вот у Ставрогина ненароком вырвалось в момент совместного чтения отрывка из Апокалипсиса, в момент явного душевно-духовного совпадения: «знаете, я вас очень люблю» – и тут же просыпается гордыня и нарастает злоба, исток которой мгновенно угадывает Тихон и тихо шепчет: «не сердись», что вызывает еще большее озлобление разоблаченной гордыни. Сила Ставрогина велика, их разговор представляет великолепную «симфонию» совпадающих и контрапунктных (когда бесовское начало, гордыня в Ставрогине побеждает) мотивов. В такие моменты Тихону приходится прилагать все духовные силы, чтобы не поддаться бесовской силе Ставрогина. Так, на вызывающе-ироничный вопрос Ставрогина: «Вы, конечно, и христианин?» Тихон отвечает как бы про себя «страстным шепотом»: «Креста твоего, Господи, да не постыжуся».
Сама исповедь Ставрогина написана намеренно бесстрастно (за исключением финального сна с видением рая). Главный герой все та же испытующая гордыня: до каких пределов могу дойти, что еще «преступлю». Возбуждающим моментом служит всегда кротость и униженность жертвы: на девочку он обращает внимание после несправедливого наказания, которое она кротко переносит; чиновника обкрадывает, зная его робость. Как только кротость исчезает, вожделение улетучивается. В сцене соблазнения Матреши есть поразительный момент, когда девочка, пройдя всю гамму чувств от испуга до стыда «обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо ее выражало совершенное восхищение» (Набоков был внимательным читателем Достоевского). Жертва превратилась в пародию на любовницу, и Ставрогину становится неприятно: «я чуть не встал и не ушел…». Во всем этом, кроме точного психологического анализа, есть еще столь часто звучащая в Евангелиях тема, что добро и истина вызывают особую активность злых сил; добро, не прошедшее испытание злом, как бы не совсем добро. Но особенно выделен только Достоевскому присущий мотив: красота, гармония сильнее любого зла. Ведь Ставрогина потрясает не само преступление, а видение рая, куда вторгается образ погубленной им Матреши. Нарушенная гармония – вот преступление, которого не может вынести и закоренелый преступник.
Разговор Тихона со Ставрогиным после прочтения исповеди сводится к поединку, ставка которого: удастся ли гордыне обратить раскаяние в свою противоположность. Для Тихона все средства хороши: и нарочито двусмысленная оценка ставрогинской исповеди «…более великого и более страшного преступления… нет и не может быть», и готовность обнаружить в себе те же чувства, которые позволят другим насмехаться над исповедью: «некрасивость убьет!», и, наконец, исповедание веры в Духа: «Если веруете, что можете простить сами себе и сего прощения себе в сем мире достигнуть, то вы во все веруете!.. Вам за неверие Бог простит, ибо Духа святого чтите, не зная его» (ср. евангельское: «Если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святого, не простится ему ни в сем веке, ни в будущем»). Здесь смирение и гордыня сошлись в смертельной схватке с предрешенным на земле исходом.
В заключение, хочу повторить эпиграф из Кафки: «Внутренний мир допускает только проживание, но не описание». Нельзя не согласиться с Кафкой, и нельзя не заметить, что Достоевскому и Кафке удавалось опровергнуть это бесспорное утверждение.


© Copyright: Валерий Черешня. Републикация этого материала требует предварительного согласования с автором.
Журнал "Стороны света". При перепечатке материала в любых СМИ требуется ссылка на источник.
  Яндекс цитирования Rambler's Top100