МИХАИЛ ГОРОДИНСКИЙ
РАССКАЗЫ

АРТИСТ

Время от времени он обращается ко мне за подмогой. Точнее, он лишь спрашивает по телефону, не смог бы я... Меньше всего похоже на приказ.
Поначалу дело касалось перевода всяких официальных писем. Дмитрий Дмитриевич (в дальнейшем, для краткости - Д.Д.) приносил их нераспечатанными, как почтовые бомбы, быстро сплавлял мне в руки. Пока я продирался сквозь надолбы немецкой чиновной речи, он обреченно ждал результата. Он думал, его отсюда выселяют. Ожидание родилось в самом начале здешней жизни, или очень вскоре, с приходом первого подобного письма. Аргументы - кто вас тронет, за что, у вас в паспорте написано бессрочно, - работали как- то параллельно. Да, бессрочно, никто. Но весть все равно в пути, вот-вот возникнет в конце очередного расчета за электричество, газ, телефон. Ничуть не смущали его и письма однозначно радужные. Эти приходили раз в полгода, в них говорилось о причитающихся ему по закону деньгах на одежду. Одежды давно хватало, навсегда. Деньги можно как угодно использовать, отложить, съездить куда- нибудь. Нет. Вернее, да, по закону, можно, теперь- то и выселят.
Когда я потерял очередную работу, его обращения (не смогли бы вы...) заметно участились и стали разнообразнее. К чиновнику с ним сходить объясниться. К врачу, в клинику, в аптеку, за автобусной карточкой. Сопроводить в сложный - непродовольственный - магазин, где вдруг понадобиться что-то спросить и даже ответить; что-то еще, еще. Они продолжались и когда мне дали курсы программистов. Дмитрий Дмитриевич будто не понимал или не верил, что бывают компьютеры, курсы такие, что будущее за хайтехом. И что я действительно хотел их получить, эти курсы, могу на них ходить, потом, глядишь, хорошооплачиваемую работу найти, последний, быть может, шанс.
Вмешалась Виктория, женщина, с которой я тогда жил. Так здесь называемый wilde Ehe, дикий брак. Она не выносила Д.Д., хоть и видела-то его всего раз, два, или вовсе не видела, не помню. Она недавно приехала, ей остро требовалось кого-то не выносить, для внутренней опоры, наращивания бесстрашия. Ее, женщину, почему- то ничуть не занимало, не забавляло даже, что Д.Д. - в прошлом артист, и не просто артист: заслуженный артист РСФСР как-никак. Правда, ей еще и тридцати не было, двадцать семь, и ее никакое прошлое не интересовало, ничье. Думаю, она не смогла бы толком и РСФСР расшифровать, если бы вдруг и захотела.
Однажды, когда он позвонил, она трубку взяла. Ее буквально вывел, да вышиб из себя его голос. Понятия не имею, чьим голосом он с ней в то утро говорил, - ну, поздоровался, назвался, попросил меня позвать. Ведь я не слышал их разговора, а слышал бы, откуда мне это знать. Вика почти ничего о себе не рассказывала, разве что всякую чепуху, годную для бесед в постели или по дороге туда. Но, несомненно, она тоже что- то тогда почуяла. Растерялась, закусила губку, пытаясь сообразить, кто это, откуда, зачем, что все это вообще такое. Но быстро прошло, лобик разгладился, отдала трубку мне. Вечером того утра меня попутало спросить, что же ее напрягло в телефонном звонке Дмитрия Дмитриевича. Оплошность, конечно. Только что у нас была любовь, и, я уверен, ничуть не хуже, ну, не короче, чем, скажем, в эротических фильмах, что крутят по здешнему ТВ. Да лучше у нас было, длиннее. Мне хотелось, чтобы впечатлительная Вика это понимала, спокойно по- человечески понимала, и также спокойно ценила. Она и понимала, и ценила, по крайне мере, в тот миг. Во всяком случае, когда я ляпнул про звонок, она еще пребывала в пене покоя, легендарной женской слабости. Еще глаза не совсем открылись, еще полуинопланетянка, на нагом лице улыбка, похожая на всепрощение или не менее великодушное всенезнание. Это-то, вероятно, меня и подкупило вместе с чувством победы, пусть ничьей с теми, что же делать, мускулистыми телеобразцами, еще, кстати, неизвестно на что способными без подмоги стимуляторов и киномонтажа.
Она мигом окрепла. Ты слуга ему? Кто он тебе? Ладно деньги, хотя тут никто ничего просто так не делает, я уже поняла, но гордость есть у тебя? Ты святой, раб, гомик - подпольщик, просто говно такое безвольное, кто ты? Ты можешь его послать хорошенько или нет? Объясни, зачем он тебе нужен? Казалось, сейчас понесется еще какой- нибудь досадный вздор, типа все, хватит, выбирай, или я, или он. Может быть, что- такое она и говорила, напевала, - я тогда уже превентивно ласкал ее по новой, она, с обидкой, еще додуваясь, довоевывая, поласкивала меня, а вскоре мы мощно залюбили эту в самом деле дурацкую тему, все прочие.
В следующий раз был выходной, снова утро. С этими курсами, с постоянной любовью я хронически не высыпался. Но Вика уже проснулась и безошибочно потрагивала меня ноготками, губами, языком. Какой уж тут сон, дрема. Когда зазвонил телефон, у нас вовсю шла любовная прелюдия. Почему- то ни я, ни она не сомневались, что это Д.Д. Мы могли не отзываться, должны были не отзываться, чтобы не терять наработанного. Но вышло иначе. Мы стали всерьез бороться за... не знаю... за право, за возможность... прерваться, вскочить и трубку взять? Схватила она, искуссно меня опередив. Ничего похожего на растерянность, другие подобные реакции, которые может вызывать у человека сверхестественное или, допустим, его гениальная имитация, на этот раз не было. Она сказала, чтобы он прекратил свой дешевый шантаж и никогда больше не звонил. Что у меня и без него хватает дел, и есть о ком заботиться. Что из- за него я уже дважды пропустил компьютерные курсы, это не рффрс, еще раз, и меня попрут, а потом, способного человека, и погонят мести улицы, кладбища благоустраивать, или придумают что-нибудь в этом роде, если уже не хватит улиц, кладбищ. Здесь есть русскоязычные конторы, забесплатно обслуживающие таких, как вы, идите туда. Если опять позвоните, мы обратимся в полицию или в окружной суд.
У меня и мысли нет, будто нас с Викторией разлучил Д.Д. Будто он вообще приложил к этому руку, вернее, голос. После ее предупреждения он, по-моему, на какое-то время вообще исчез, во всяком случае, на нее больше не нарывался. Не важно. Уже два с половиной года она живет с другим, в другом городе. Была, конечно, и обида, и чувство несправедливости: насколько мне известно, сперва она транзитно перебежала к совсем молоденькому безработному иранцу, а потом к моих лет полицейскому. Едва ли, конечно, данное чувство было бы менее острым, окажись на месте безработного иранца иранец с работой, дипломированный, тот же программист, хайтеховец, а на месте рядового полицейского его шеф, например. Но сейчас интереснее, с какой скоростью все это забылось. Словно только так с некоторых пор и бывает, и ты об этом знал, пусть все еще не веря, но уже и надеясь не слишком. А раз бывает, значит, и должно быть. Словно мы так с самого начала договорились- о таком примерно нормальном безбольном конце, еще до встречи, до каких- то совместных планов, которые, кажется, строили, или кто-то за нас договорился. Образ Виктории надежно ретировался в свободу, в какие- то законы, в статистику, в тайну, неизвестно во что, - туда, откуда возник, в исходную даль. Нынче, когда и обиды не осталось, мне толком ее и не вспомнить. Даже внятный внешний облик не монтируется, в наличии славные части, утренние, вечерние, ночные. Выходит, и речь об этой женщине зашла лишь косвенно. То же касается и компьютерных курсов, с которых меня довольно вскоре отчислили.

Сегодня нам в больничную кассу по поводу его нового зубного протеза. Старый Д. Д. потерял. То есть он у него в кармане. Необходимо проследить, чтобы там, в кассе, он его вдруг не вынул, вместе с носовой салфеткой например, или просто так. Рухнет весь план. Такова общая версия: потерял, чтобы разрешили сделать новый. Накануне мы обсуждали, что ответить, если спросят, как такое случилось, при каких обстоятельствах. Оказалось, не так-то легко это потерять. Все попытки вообразить обстоятельства, подробности потери утягивали в чернуху, по- своему веселую и бодрящую, совершенно негодную для служащих больничной кассы. Да и виновник некоторого разгула моего воображения, процентов на 95% молчаливого, едва улыбался, скорее, для меня. С некоторых пор, вероятно, всякое дело для человека уже серьезно, если не священно, не говоря о сегодняшнем. Позавчера вечером в теленовостях сообщили о краже картины Э. Мунка "Крик" из Национальной галереи в Осло. Кажется, вариант кражи нам не подходит - есть еще на свете уникаты, которые не украдут.
По способу движения его речи, семенящей, топчущейся, иногда прямоходящей или иного вида, по степени ее центрованности и избыточности можно довольно точно установить, как он спал, какое у него было давление поутру. Нынче верхнее было за двести. Ночью Д.Д. вставал, чутко ссал, бродил по комнате, садился, ложился, опять вставал. Надевал и снимал меховую ушанку, в которой спит, согревая сосуды головного мозга. Видишь комнату, двойную атаку- полнолунного магнитного неба и личной памяти, включенную музыку, схваченную страницу, таблетку, яблоко дольками. Всю эту мгновенную глухомань чужой жизни, псиный ее лунатизм. Покамест он никогда не звонил мне ночью, глубокой ночью. Но и такой звонок, я знаю, не за горами. С появлением Д.Д., или немного позже, он как бы уже заново звучит, как бы крепко я ни спал, полагая видимо, что все давно отзвонили, больше некому. Ему осталось лишь очнуться, тому ночному зуммеру тревоги, беды, дождаться голого босого меня, летящего к трубке в ошметках снов, в памятном гармоничном польносилие беды и жизни, в шальном заодно гадании, какой болван так верно номером ошибся. Там скажут, не могли бы вы.. сейчас, срочно... и лучше бы с вещами, чтобы уже не возвращаться, чтобы на этот раз быть рядом, участвовать, поспеть не к самому концу и прощанию.

Довольно жарко. Протез Д.Д. зачем-то снял, вынул загодя, а не на самом подходе. Втянутое в пустоты, обычно вовсе и не стариковское его лицо под курортно- пионерской панамкой вполне старушечье, а там и кошачье. Оно и прежде блаженства не изображало, но тут продвинулось до живописной скорби, дальше, почти до возможного при жизни предела.
Встречные, чей взгляд коснулся Д.Д, общего дизайна его облика, в некотором умственно-моральном замешательстве. Будто им подсовывают какую- то чрезмерную правду, давно и надежно передоверенную всяким социальным институтам, благотворительным фондам, больничным кассам, домам престарелых, хосписам, музеям, кино и теле мешанине документальных и художественных несчастий, третьему миру. В городе есть несколько нищих, ждущих милостыни. Есть десяток или пара законченных алкашей. Панки с собаками у вокзала, проститутки на спецулице, наркоманы в скверике у памятника Кайзеру Вильгельму, тюрьма, где невидимо живут преступники. Все они в своих ролях и на привычных местах. Но вы-то кто, странно неконвенциональный белый человек, откуда и зачем? Как быть, например, с вашей вполне даже модной бобочкой, с этим еще иероглифом на панамке - "Гагра, 75"? Ваше несчастье озадачивает своей эклектикой, его трудно обезвредить- совместить с известным, чтобы избавиться от дискомфорта. Замешательство, которые мы рискнули пересказать, на самом деле совсем краткое, прохожее и выборочное. Плюс накануне в универмагах и магазинах начался так называемый "шлюсферкауф", заключительная продажа, и люди спешат что- нибудь купить, покрасивее и подешевле. Еще туда спешат за ощущением равенства- его создает величина уценки товаров. Так что мой спутник, конечно, уже забыт. Забыт раньше, чем из- за угла появляется человек в белом платье с бусами, араб кажется, мигом модернизируя пейзаж, вопрос, вопросы, внимание, угрозу, мотивацию предстоящих покупок, само понятие шлюсферкауф.
Но Д. Д. не интересует впечатление, производимое на окружающих. Их было слишком много, всяких окружающих, встречных. Он их вообще не замечает. Как не заметил однажды кучку бритоголовых, преспокойно, словно только сквозь них или лишь временно подзаросших всегда и ходил, прошел сквозь самый их сгусток. Как вупор не видит сейчас и того кажется араба, впрочем, уже исчезнувшего в подъезде Дойчебанка, смоделировав тем самым благоприятнейший исход войны цивилизаций, по крайней мере на 10ч. 30 мин. сего погожего дня.
Терракт, быть может? Поехали... Куда бы вам поехать... Поехал в Испанию отдохнуть, музей Прадо посетить, взглянуть на подлинного Веласкеса, на "Сдачу Бреды". Оказался в том злосчастном поезде, в целом, как видите, выжил, все на месте, кроме вот...
Эта версия, разумеется, совсем молчалива, и приведена, скорее, как пример возможной автомодернизации воображения, его сюжетов.
На и поныне, я уверен, достаточно красивом Д.Д. иногда объявляются неожиданные вещи. Вроде упомянутой бобочки, терпеливой, дождавшейся диалектического повтора и вновь залетевшей почти что в моду. Брюки же ничего не дождались. Темное бесцветие, несколько безнадежных пятен, длинная бахрома внизу, - необратимое, буквально с концами изнеможение текстиля. У него ведь есть хорошие летние, 80% коттон, мы их выгодно купили ему пару лет назад, на тогдашней рапродаже, только зимней. Почему не надел? Забыл, смешавшись в скачущей тревоге утренней? Решил, скача, все же выглядеть покрасноречивее на встрече с чиновниками больничной кассы? С той же целью и не брился дня три?
Лучше второе, второе. Ведь я покамест порядком младше Д.Д., все еще на целое поколение, если не на полтора. И не хочу, чтобы мой подопечный опускался. Положим, мне плевать на эти вещдоки, утешительные маски и погремушки богатых или благополучных на другом краю бытия. Но потяну ли образцовый итогово- суетливый мелочный мрак, который слишком близко увижу? Кажется, он тоже этого себе не хочет, и старается, как может. Однако, слишком велик и все растет объем подлежащего надзору и управлению. Вскоре после операции на мочпузыре его укусила оса. Он рассказал о случившемся с искренним недоумением, с серьезной обидой. Мол, куда же она, дура... когда целой стаей лезут настоящие звери, неприлично соваться насекомым, не понимает она, что ли.., - только так можно было трактовать и его претензию, и аппеляцию ко мне. Странным чувством я понимал: он прав. Всему свое время. Есть какая-то межвидовая конвенция, отводящая подобным события- укусам - пору детства, живую близость мамы, шаманство ласки, гарантию зажить до свадьбы, волшебство мазей, нежность проводов в целительный сон; максимум, отрочества, и всякая оса должна об этом знать.
Однажды я прочитал про запах, якобы источаемый одинокими людьми, мужчинами. Не поделенный с ближним, не умеренный присутствием ближнего и потому избыточный, что ли, особый запах. Свой и для себя. Но как часто бывает с такими вещами, кем- то вот вдруг замеченными, удачно выдуманными или всего-навсего ловко написанными, подобный запах - дух одиночины - возник, сотворился, начал существовать. А ты, лишь волею тех слов, стал его искать, значит, находить, по прежнему, как и до слов, понятия не имея, каков же он, на что похож, с чем сравним. Вполне как будто в духе средневековой мистики: "не названо - не существует", никуда, как мы догадывались, не подевавшейся, - чем же она уступает по конкурентноспособности способу существования белковых тел, верующим в прогресс и либерализм потомкам обезьян, диктатуре случайности.

Возник Дмитрий Дмитриевич года четыре назад.
Дело было утром. Недавний сон уже таял, уступая меня предстоящему дню. Оставались лишь самые общие контуры того сна, или очередной части снов, навещавших меня в ту пору. Что там было, в этом сериале? Никаких кошмаров, головоломок, художественных комбинаций. Все проще- чтобы на толкования и трактовки не тратиться. Не надеяться на ассортимент диагнозов, на возможность каких- то щелочек, справочек, юрисдикций, законов, судов, адвокатов, всемирных деклараций и пр., снам неизвестного. Не задавать пародийно- буддийских вопросов типа, какое я имею отношение к себе ночному, тем более, к тому отроку, юноше, молодому человеку, который убегал в будущее, в свое будущее, и никогда не признал бы родства с добежавшим. Реальные лики. Воинство памяти, таившееся до поры в ее засадах. Важная деталь: реально тебя отвергших, обидивших, бортанувших, предававших, убивавших среди наступающих нет. Мелькнут, разумеется, сунутся, покружат бесы разнокалиберные, и, будто такая вот попутная неизбежная декоративная срань, быстро и сгинут, уступая тебя тебя любившим. Отец, мама, несколько женщин, снова отец. Неоспоримые люди твоей жизни. Они в одном мгновенном времени, в нем только и соединимые, возможные вместе. Никто, однако, не нападает. Никаких вообще передвижений, движений, звуков. Никаких претензий, обид, укоров, обвинений. Никаких намеков на свои обиды и твои долги. Просто являют себя, присутствуют какое-то время, вероятно, очень краткое, но тогда особенное, пристально- яркое. Уколы-удары яркости, яркостью, прицельные, всегда безмолвные, абсолютно точные. Всецело полагающиеся на твою активную живую беззащитность. Ты ведь отлично знаешь, за что и зачем тебе память, почему ты уловлен, ломаем, что это боль любивших догнала тебя однажды и никогда уже не отпустит. Удивление тогда уж должно вызывать иное: от чего все не доламывает. Эта невнятность, недостаточная реальность твоей боли. Смешно надеяться, будто твои преступления все же не столь велики, ну, не убийственнее, чем у большинства других, потому и пощада. Других сейчас нет, забудь эту крышу.
Потом они изменились, те сны. Вернее, изменился их смысл (если можно так сказать). Или я обжился на новом месте, денег подзаработал, приценивался к новой машине, купил абонемент на фитнес, и красивая молодая женщина, еще тогда неведомая, но уже предчувствуемая и неумолимая, как и сны, с востока, пустилась мне навстречу, - окреп. И тогда, что ли, они мало- по- малу капитулировали, мои ночные ходоки. Жизнь, - констатировали они теперь собою со сцены сна своею прежней, но и новой теперь вот кроткостью, - жизнь. Значит, и санкция на дальнейшее благополучие, душевное там равновесие, как всегда бывает с такими вещами, довольно общая, нормативная, рассеянная, словно и не тебе; уже почти что уход, героическая попытка отсутствия - последнего подвига настоящей любви. Только это они теперь и являлись засвидетельствовать. Тут-то и раздался телефонный звонок, и какой- то человек, едва поздоровавшись, или и не поздоровавшись вовсе, никак не назвавшись, спросил, ну, поинтересовался вкрадчиво, не смог ли бы я сегодня, сейчас... Он говорил в то утро голосом моего отца. Здесь нельзя было... и слово не найти... ошибиться. Разве что заподозрить себя в безумиии- еще одна милая хитрость, должная, видимо, доказывать твою нормальность; больно бы просто. Рука отца уже опять прикрыла слабеющее сердце, единственную точку на свете, куда, слегка подросши, отважные сыновья могут направлять свою правду, ничем не рискуя. Я опять говорю, все договариваю, вгоняю туда свое нет, запятая, дальше неясно, снова нет, запятая, зияние. Если свобода - способность говорить "нет", борюсь за свободу, и она уже вовсю рождается из моих "нет", "неправда", "никогда", "никто, сам", "нет".

Протез слепили отвратительно. Надо было отказаться, делайте нормальный. Но день тогда выдался неблагоприятный, с резким перепадом атмосферного давления, а Д.Д. был без провожатого. Решил побыстрее домой убраться, лечь, потому понадеялся, что привыкнет.
Рядовое здешнее мошенничество, в которое заочно почему-то не хотят верить. И на родине еще многие не верят: как же это. Ведь и обманы всегда сравнительные. И чего же вы тогда там живете, Дмитрий Дмитриевич. А если, чуткий человек, нас таким способом утешить хотите в своих письмах, уж лучше бы тогда, только не обижайтесь, деньгами. А то какая-то эклектика получается, неразбериха. Не надо этого. Или будьте с нами, или уж будьте счастливы. Так и нам, и вам лучше будет.
В целом его помнят там позитивно, а то и с душою. Кто- то и из зрителей наверное еще помнит, кто- то и в театре, и на киностудиях, где он снимался, правда, в ролях второстепенных, максимум крупные планы в массовках, пока не перешел на дубляж, а потом уже окончательно на озвучку мультфильмов. Наверняка помнят женщины, которым он нравился, и те, что его любили. В целом ему там прощают этот литер - дожить в западных холях. Последнее на надежной дистанции все же совершенно неоспоримо, неуязвимо для фактов. Д.Д. пытался защищаться и от данной несправедливости, от вдруг вменяемого ему счастья чисто по месту пребывания. Особенно от конкретных удручающих обвинений: в причастности, например, к лучшим сортам виски, мировым курортам, круглогодичным витаминам. И, как следствие, что будто бы уже на уровне физиологии он автоматом лишился права сколько- нибудь компетентно судить о России, ее прошлом, настоящем и будущем. Пытался как-то выпутаться хотя бы из счастья столь полного, и все больше похожего на приговор и отлучение от главного, от какого- то неумолимо ускользающего вместе. Что уже- вместе- то, правду сказать? Умрем, как славно мы умрем (он когда-то снялся в фильме про декабристов, в эпизоде, в каре на площади стоял)? А вот умудримся ли славно преставиться именно в свой день рождения, именно во время дружеского звонка раз в год, чтобы вовремя об этом узнать и не попасть в, так сказать, неловкое положение? Неразглядное "вместе" вроде бы оступало, однако, как и тень тех официальных немецких писем, совсем ненадолго, чтобы, когда уймутся доводы разума, хорошенько разбежаться и наехать магнитной ночью с новой силой.
Писал длинные письма. В первую очередь П.П., тоже артисту, выбравшему для добычи питательного зла, своего витамина именно Д.Д., долго- долго ближайшего как будто бы друга. Несколько раз описывал ему, в частности, какой фокус здесь провернули при переходе на новую единую евровалюту - ведь зачастую те же цифры на ценниках оставили, только в евро, и народ безмолствует (дважды подчеркнуто), дорогой П.П. Высказывал мысль, будто цивилизованность вовсе не предусмотрительность, как формулировали древние, но вера в свое совершенство и базирующееся на этом искусство взаимовыгодного взаимообмана. Как бы к слову, к теме опять приводил постатейно свой бюджет и розничные цены. Вдруг опоминался: дурак!, это ведь вовсе не алиби будет, наоборот, последний гнев и разрыв. Казавшийся минуту назад скромнее некуда, и вдруг так угрожающе преобразившийся, бюджет этот вымарывал. Но тут сразу и все остальное не годилось. Почему, скажем, П.П. "дорогой", если в последнее время хамит безбожно, плоско ерничает, а то и глумится? Чего стоит хотя бы разводка России и его, Д.Д., физиологии? А что званием попенял, тысячу раз забытой, зашученной и запитой в буфетах, гримерных, шалманах ролью, за которую заслуженного дали? Почему, скажи на милость, я тебе о меньшевиках, кадетах, эсерах, попах, кулаках не напоминаю, которых ты целую кучу наиграл, накривлял безбожно? И, главное, никуда не годился общий тон письма- тон должника неокупного. Переписывал, добиваясь тона нормального человеческого достоинства. Раб выдавливался, должник исчезал, но с ним за достоинством и личным суверенитетом что- то и он сам исчезал, Д.Д. Ведь моментально новый вопрос: зачем такому самодостаточному холодному европейскому человеку, как автор данного письма, вообще кто-то нужен? Тогда утеплял, давая понять, что готов забыть обиды, только и ты, П.П., опомнись и дай сигнал.
Однажды, все доводя письмо, он решил, что сходит с ума. Что вот так и сходят с ума: ночью, на Фридрихштрассе, в сосудосогревающей ушанке, над достойно-сдержанно-дружеским письмом на родину, над словами, уже под ними, под сталактическим их исподом. И разом всяческую борьбу прекратил. Хер с вами, счастлив. И мало ли что и почему накрылось, пусть даже все накрылось, сам - то жив, длюсь. Продолжал сношения лишь с теми, в ком оставался наверняка уверен. Но и с ними стал осторожен. Держался в рамках поздравительных пожеланий, и только почти по телефону; всем такой от него новой куцести вполне хватало, спасибо, что помните, Дмитрий Дмитриевич. Так, по льготному тарифу, после девяти вечера или в выходные, кстати, и для бюджета лучше выходило, чем письма писать. А оттуда уже не звонил почти никто, ни по какому тарифу, даже небедные, даже ездившие в Париж или в Турцию, даже почему- то уже в дни рождения.
И вдруг поехал выручать старую главную дружбу. Двое с половиной суток, через Польшу и Белоруссию, автобусом - чтобы побольше виски провезти. Повез "Балантайнс" здешнего розлива, по 10, 99 евро бутылка. Уже на месте тоже приблизительно адекватное подкупал, стопроцентно непаленое. По крайней мере, в первую неделю. Дружба возродилась, длилась. Успел ли П.П. все же улучить минуту ясности, собраться с речью и сказануть Д.Д. неудержимое? Смог ли Д.Д. все же найти нужный тон, достойно ответить или с достоинством прочь уйти?
Известно лишь, что прихватило его на обратном пути, ночью. Пара женщин- пассажирок проявили подлинное внимание и заботу. Ничево, то есть, все будет хорошо, потерпите, мы уже Белоруссию и Польшу благополучно проехали. Прилягте, сосите валидол и не двигайтесь. Ничево, ничево... Последнее от себя конечно говорили, выдыхали душою. Но... куда же от аллюзий деваться на данном маршруте... Говорили тогда немного и от Бисмарка тоже, сентиментально хранившего в железном сердце русскую картинку: зима, ночь, степь, вьюга, колокольчик однозвучный, все ирреально и ничево не означает, включая все более возможный и нестрашный конец, и лишь время от времени это серебрянное словечко кучера, придающее надежде статус фатализма, или наоборот: ничево, ничево...
Шунтирование коронарных сосудов в Германии делают в целом мастерски, как BMW, VW, другие известные механизмы. По статистике девять удачных случаев из десяти. П.П. скончался примерно в те же дни. Д.Д. узнал об этом где-то через полгода, от третьего лица, которого позвонил поздравить с первым мая. К тому времени он уже оклемался, привык и к новому облику груди- теперь она будто с ментиками стала, гусарская, да пусть и декабристская. Вскоре сложился и новый сон. С несущественными модификациями он частенько снится Д.Д., мелькнул и сегодня под утро. По льготному тарифу он звонит поздравить. Автоотвечик, которого при жизни у П.П. никогда не было, говорит или все договаривает несколько неземным голосом... Далее идут как правило два варианта текста сна: однозначно мерзкий и сравнительно ничево, хороший, в зависимости от проделок ночного неба, эффективности сердечных таблеток-блокаторов, дозы снотворного, бог знает чего еще.

Протез давил, натирал. Однажды Д.Д. спросил, не смутит ли меня, если он... И пока я собирался сказать нет, снимайте, - что же я еще мог ему сказать, - он, слегка отвернувшись, уже быстренько его удалил, как бы сплюнул в два приема: в бумажный платок, в карман. Через миг я вспомнил сказочно- трущебное слово шамкать, впервые, кажется, его в действии услышал. И в дальнейшем, уже снимая, Д.Д. никогда не совершал этого без спросу.
Наверняка его сделали "по черному". Зубврачи нелегально нанимают зубтехников, турков, поляков, русских, чтобы мало платить за работу. И с материалами мошенничают. Из больничных же касс вынимают по полной программе, как за нормальную работу и нормальные материалы, совместно с врачами других специализаций, вконец те кассы опустошив. Но кто там кого здесь у них настолько опустошил, когда, сколь времени потребовалось, сверху паника идет или органически из самых глубин поднимается, мы, конечно, не знаем. Хватит с меня, с моей физиологии одной великой страны, буркнул-шамкнул однажды Д.Д. Куда важнее другое. В результате проводимой реформы здравоохранения с нового года за зубы, протезы надо будет платить самостоятельно. Поэтому надо успеть сделать новый. Новые таким, как он, положены не чаще, чем раз в три года. А завтра могут быть уже и не положены вовсе. Три года еще не прошло. Врач опять готов, опять охотно, очень охотно смету составил. Теперь в больничной кассе ее надо подписать.
Где же все же вы его потеряли? Куда делся тот, что у вас в кармане? Что мне говорить, если спросят?
Д.Д. характерно целеустремлен, за ним едва поспеваешь. Неуклонное сухое упорство, практический лунатизм дневной. Не столько ходьба, сколько штурм пространства, отделяющего человека от больничной кассы. Долг новой жизни, удачи, не предусмотренной, кажется, никакими планами, генетическими и гос. Спасен, спасен, да дважды спасен!, - вместе с четырьмя байпасами ему ведь впаяли и этот девиз. Вероятно, приходится отвечать свершившемуся чуду, соответствовать. Постоянно или как можно чаще диагностировать факт спасенности. Брать на пробу свои новые миги. Спокойно, чтобы ненароком резьбу у чуда не сорвать, фиксировать их новую особую полноту.
Попадись сейчас навстречу его стремлению бывшая жена, он и на другую сторону улицы не перебежит. Возможно, они сегодня даже в одном автобусе вместе ехали на разных далеких сидениях. Они живут в соседних домах, в микрорайоне среди холмов, у леса. Место живописное, если не райское, автобусы оттуда в город раз в пол- часа. Он не стал дожидаться следующего, заметив в стоящем на кольце автобусе Татьяну. Или не вышел по- быстрому, когда она вошла. Или она его не заметила, или заметила конечно, но, в виде исключения, тоже не вышла, боясь опоздать по своим делам, в свою больничную кассу, в общество дружбы.
Д.Д. утверждает, что таких людей, бывших пар немало у них на кольце, и становится все больше. Мужчин и женщин, которые, завидев друг друга, не садятся, или выходят, ждут следующего автобуса, иногда прячутся за трансфоматорной будкой, за кустами, отваливают в лес. Русские разных национальностей, поляки, турки, африканцы, немцы. Последних в том некогда престижном районе становится все меньше: старики все же умирают, другие тоже куда-то бегут, от иностранцев, от себя, очнувшихся от неволи реального наглядного гуманизма, в зависимости от возможностей, в еще неоккупированные районы, в недепрессивные страны с более низкими налогами, к теплым морям и проливам, в горы, на острова, на потайные арендованные, кто же нам правду скажет, планеты. Так вот, их и в центре полно, таких бывших жен, мужей, родни, друзей, знакомых. Вы просто недостаточно внимательны, потому и не замечаете этой специфики маленького города, параллельной его жизни, ее внутреннего напряжения, людей, компульсивно идущих по своим канатикам, и вдруг, завидев угрозу, переходящих, перебегающих, сворачивающих в боковые улицы, - указал мне Ф. в один из своих благоприятных дней.
А что, Дмитрий Дмитриевич, если протез с Татьяной связать. Женщина решительная и бескопромиссная, политкаторжане в роду. Подкралась- в автобусе том же. Выхватила из вас, спрятала на спине, в кукольный рюкзачок. Во время очередного турпохода с друзьями из общества немецко- русской дружбы зашвырнула в озеро, в облако, в башню какую-нибудь. Государству вернула - этот человек не достоин твоей доброты! Разве ты не видишь, кому бесплатно отремонтировала пузырь, сердце, кому подарила новую жизнь, ни слова не спросив о старой? Зачем тебе, объединенной Европе нужен этот лицедей, не знающий благодарности, не пожелавший адаптироваться? Его родная дочь стыдится, не хочет видеть. Внуки фактически не признают, они русского почти не знают, а если бы и знали, что он им расскажет. Заслуженного он получил за роль Ленина. Спектакль был некудышний, а Владимир Ильич тогда еще необгаженный, наоборот, и за него сразу заслуженного давали, как ни играй. Ведь только попроси, любой наш артист, даже самый плохонький, вполне талантливо Ленина изобразит, не отличишь, реальный это Ленин, юродивый, великий комик или вообще анекдот. Вот и он. Однажды на всесоюзную конференцию этих артистов-Лениных ездил, там всюду Ленины были: в гардеробе, на лестницах, в туалетах, на семинарах, утром и днем в столовке, вечером в кабаке; никогда не забуду, в каком виде с той, прости господи, ленинианы вернулся. Он никогда не мечтал сыграть Гамлета, короля Лира, дядю Ваню или доброго человека из Сезуана. Мечтал о злодеях. Истинных артистов хочу сыграть! Говорил, не даром в старые умопостигаемые времена их породу за городской стеной хоронили, как нелюдей, оборотней, собак, принципиальных чужаков, существ с песьими головами. В одном, говорил, из средневековых уложений за жизнь актера предусматривалось возмещение в виде тени человека. А что нынче артисты вроде новых богов стали... Это свидетельствует лишь о честной по существу жажде людей тоже оборотнями быть, побыть хотя бы, все веселее, чем случайная пожизненная роль, неизвестно кем и за что тебе всученная вместе с почетным званием человека. И ладно бы, говорил, хитроумные дяди этак простаков повязали, тогда бы надежда на осовобождение была, а то ведь все куда серезнее и безъисходнее, ибо сам, дурачок двуногий, самолестью и гордыней очаровался, удовольствовался, повязался, попробуй теперь отними. В двадцатом веке, говорил разговорившись, все это и стало причиной успеха, величайшего успеха великих кровавых злодеев, потому что они- то и есть истинные органические артисты, маги, которым номо- зритель готов до конца поверить, сердце отдать, да загодя и отдал. Уже здесь, в самый начальный период новой жизни, в общежитие, ночью вдруг заговорил женским голосом. Это был голос моей ближайшей подруги Лины, еще с института, ошибиться я не могла. Мне никогда не повторить ее ему слов, и зачем же повторять эту гнусность. В тот момент она навсегда перестала для меня существовать, он тоже.
Вряд ли из вашей кассы станут ей звонить- спрашивать, куда именно она забросила или вернула. Едва ли все же вздумают вам с ней очную оставку устраивать. Опять черновато конечно. Но по существу, психологически и социально, довольно достоверно, и им, в целом, должно быть близко: мужчина и женщина, das ist Leben.

Мы у цели. Двери открываются автоматически.
Последний раз я был здесь с Д.Д. пол-года назад. С тех пор обновились компьютеры, общий дизайн стал еще современее, правда, с явными чертами экономии.
Добро пожаловать, дамы и господа, - говорит нам этот новый дизайн. Как видите, общий проект остается прежним. Ивестных надежд на трансцендентное никто не отменял, но они и не противоречат нашей концепции. Но допустим, что все мы смертны, обречены распаду. Зачем же об этом друг дружке слишком настойчиво раньше времени напоминать, опережать неизбежное, увеличивать вероятность и без того прогрессирущих депрессивных тенденций. Не стоит думать, что главным мотивом наших действий является только страх, каприз, так называемый цивилизационный тупик и комплекс нависших над ним угроз, наличие средств. Все значительно глубже. Пружиной человеческой деятельности является обычно желание достичь пункта, максимально удаленного от похоронной сферы. От гнили, грязи, скверны. Всю жизнь, ценой беспрестанных усилий мы с вами стираем повсюду следы, знаки, символы смерти. Желание возвыситься лишь одно из проявлений мощной силы, влекущей нас к антиподам смерти. Ужас, который испытывает богатый перед бедным, удачник перед неудачником держится на том, что бедные, неудачливые будто бы в большей степени подвластны смерти, ближе к ней, или даже ее олицетворяют. Потому что сильнее, чем сама смерть, нас страшат дороги к ней, дороги мерзости, бессилия, уродства. Вы могли заметить, что географически наша больничная касса максимально удалена от двух городских кладбищ. По мере сил и возможностей мы создаем своего рода убежище, эстетическую крепость. По существу в переложении для широких масс мы продолжаем фундаментальный европейский проект г-на Фауста, мечтавшего вернуть молодость и остановить мгновение. Разумеется, мы не можем всем обещать, что мгновение будет прекрасным, это зависит от слишком большого количества факторов. Наша задача сделать его максимально приятным, по-возможности минимизировать негативные раздражители, поступающие из внешнего, межчеловеческого пространства. Мы дистанцируемся и от радикалов-неогреков, начавших эстетическую зачистку музеев, с целью изъятия даже беззвучных криков похитивших картину Э. Мунка из Национальной галереи г. Осло. Мы не футурологи, и не можем сказать, как наш проект будет работать дальше, в будущем, например в ситуации, когда останется только мгновение без матблагополучия. Если, уважаемые члены кассы, вы хотите предложить нам что-то новое, опустите, пожалуйста, свои соображения в ящик, он в углу. Только не предлагайте общеизвестное некрасивое: давить, душить, взрывать, жечь, изгонять, депортировать.
Служащих стало меньше. Раньше они возникали мгновенно, стоило лишь приблизиться к редутам столов.
Мы уже у одного из таких столов для переговоров с клиентами. Точнее, теперь это небольшой высокий столик с изящной столешницей, похоже на стойку мини- бара наоборот. Ибо высокий стульчик один, и он по ту, официальную сторону столика, он для служащего. По сю же сторону на новом этапе концепции ни стула, ни стульчика уже нет. Вероятно, чтобы члены кассы не чувствовали себя здесь чересчур по домашнему, как раньше было. Не слишком расслаблялись в патерналистском уюте родимой кассы. Не засиживались, не желали здесь же прилечь в ожидании бессмертия. Вспоминали мало- по- малу о своих внутренних духовных ресурсах, этой альтернативной нефти.
Покамест никого. Еще пару лет назад такого и быть не могло. Правда, еще и минуты не прошло.
Гулял в близлежащем лесу, прихватило сердце, прилег на скамеечке. Протез вынул (давит, натирает), в ногах на скамеечку, или вниз, на травку положил. Прикорнул, проснулся. В лесу... Да те же турки, поляки, русские всех национальностей, африканцы, остаточные немцы вашего района, бомжи, косули наконец. Как-то вы, помнится, и про кабанов...
К нам вот- вот направится совсем молоденькая служащая. Она уже кивнула с улыбкой: иду, только пару кнопочек на клавиатуре дожму. Скорее всего, практикантка или только начинает трудовую деятельность. Легче видишь ее в дискотеке, на ежегодном параде любви, в телешоу, где юность бесконечно обменивается своим естественным богатством, в конце концов у того же дисплея за компьютерной игрой.
Но к кому это к нам? Куда вы слиняли, Дмитрий Дмитриевич? Где смета? Если, вследствие гипотиазита, фурасимида завернули в гальюн, почему мне- то не сказали? Что мне вешать этой юной блондинке? О чем мне с ней без вас говорить? Готовить к встрече? Биографию вашу рассказывать, заодно свою? Чем она-то провинилась, чтобы все это знать, слушать, еще, не дай бог, вдруг и понять пытаться? О чем вообще я веду речь, повествую вот, если, как ни словествуй, все лишь вольный или невольный кидняк, привокзальность, мешочность, случайность слова, временность лица, не более вразумительного и представительного, чем спина, броуновски бегущая с миллиардом или, как в нашем с вами случае, с полиэтиленовой авоськой к очередной победе? Какая, смешно выговаривать, мистика, когда даже логики, психологии никакой, никакой сколько- нибудь устойчивой формы, с которой можно контачить, взаимодействовать, взаимочувствовать, лишь рефлексы? Да ведь с самого начала все довольно бездарно, Дмитрий Дмитриевич. Не можете же вы, в самом деле, полагать, что я попросту клюнул, повелся, что называется, на вашу имитацию, сделался вдруг слеп и глух, словно святой мертвец или раб. Он, между прочим, умер раньше мамы, не стариком. Он был однолюбом, тут я уверен, и рад, что ничего другого по этой теме о нем не знаю и не узнаю уже никогда. Он только с ней, только там. Потому и все остальное невозможно, никакому воображению не подлежит: отец покупающий себе клубнику, да хоть и хлеб, картошку, селедку- себе. Себя лишь чувствующий и берегущий. Ночной одинокий бессмысленный вдруг без других, любимых отец на Фридрихштрассе, где бы то ни было. Даже и отец с сыном, с взрослым наконец- то сыном.
Вообще- то говоря, вам надо было явиться в личине натурального тирана, палача. Заодно бы свою давнюю актерскую мечту воплотили. Да сошел бы и обычный головорез, бандюк, так даже и лучше, жизненнее. Сразу и мысль бы появилась, не слишком, согласен, оригинальная, но, по крайней мере, и не эта наша с вами нелепица. На пьесу, фильм, конечно, не потянет, скорее, такой видеоклип. Что за мысль? А вот, например, кто на самом деле приходит дело нежных сокровенных снов до конца доводить, вернее, конечно, их трактовок. Недоимки любви собирать, заодно избавлять от смуты угрызений, сносных болей и прочих атавизмов. Постоянный тайный уполномоченный так называемого реального мира, ну, его сна о себе, в чью правду и силу наш герой, выходит, так и не поверил. А не поверил, значит, заказан, а уж как и когда, в каком виде и мире возмездие свершится, в какой форме, - на то ему, мыслящему лоху, и воображение. И вот однажды утром тихие сапоги на лестнице, вкрадчивый стук в дверь, или, пусть здесь по-вашему будет, телефонный звонок. И он, тот наш условный герой, вполне вроде бы жизнеспособный, значит, и циничный вроде бы вполне, натягивает джинсы, ти-шотку, и, точно странный зомби, зомби нового типа, способный, как видите, даже на рефлексию, самоанализ, без раздумий и сомнений летит на встречу, в лапы убийцы, на искуссно подделанный им голос, почему-то пообещавший когда-то только любовь и благо, ничего другого, то есть, киданувший сына так бескорыстно, чудесно и небратимо. Пусть, кстати, останется неизвестным, кто кому все же позвонил, так искуссно не туда-туда попал. Дальше...
Но Д.Д. уже поспешает к нам с девчушкой, тоже только что подошедшей.
У него в руках охапка красочной рекламы, проспектов институтов красоты, предлагающих услуги по удалению и вживлению волос, перемене пола, коррекции груди, жопы, омоложению лица, всего остального, по облагораживанию пупков. Он подобрал их на столиках, стендах, что у входа, на всякий случай, пусть будут.
Юная чиновница самостоятельно таких решений не принимает. Она просит обождать, сейчас за начальницей сходит.
- Так есть в вашем лесу кабаны? Вы сами видели, встречали, или только слышали?
- Есть, есть, ка-ба-ны...
Сука, он молвит это совершенно серьезным сверхтоненьким голосом... мышки-норушки? Я видел их когда-то, вживую и в мультиках, но только теперь понимаю, каков их истинный голос.

Убивал ли, мучил ли, обижал ли ты данную породу мышек? Отвечал ли сколько- нибудь соразмерно на их чувства?


ЗАМЕТКА НА ПОЛЯХ ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКОГО СЛОВАРЯ

"Сестрорецк, г.(с 1917) в Ленингр.обл., на
берегу Фин. Зал. Ж.-д. ст. Инстр.з-д. Возник
в начале в 18в. как село при Сестрорецком
оружейном з-де. В сев. части С. - климат. и
бальнеогрязевый Сестрорецкий курорт."
(Советский энциклопедический словарь, 1985г.)

Дщерь- темноволосая как будто, да и темноглазая, если приглядеться, - с бидончиком к колонке по воду идет, или к цистерне за молоком. Той же не слишком явной, но и особой все- же масти, детишки на великах гонят. Они же у теннисного стола. За зеленым забором в садике их отцы вечерами козла забивают, в соседнем играют в пульку. На закате под ручку по улицам, дорожкам парка, вдоль уреза Маркизовой лужи пары фланируют. Навстречу им носатый сумасшедший движется, легкий, размахивает прутиком, точно стеком.
Это по части экзотики, что добавляли к летней физиономии Сестрорецка ленинградские евреи, из лета в лето заполнявшие его дома, комнаты, веранды, чердаки и сараи. Детей летом на дачу вывезти- святое. Тут же и традиция столичных российских мещан, ее тянут итээровцы, советская интеллигенция из далекого чужого прошлого.
Если о невидимом... Улицы, улочки, дома, магазины, павильончики, пивные ларьки, детские площадки, пляжи, маленький рынок, вокзальчик, ж/д платформа, кинотеатр, - вся эта спасаемая зеленью, соснами, парком, заливом привычная картина с прибытием летних колонистов как- то меняла свой общий тон.
- Когда твои-то французы приедут? - спрашивала хозяйка нашего жилья хозяйку соседского.
Лимитчица, антрополог-любитель тетя Валя, того не сознавая, была довольно проницательна. С начала июня по конец августа Сестрорецк без революций, путчей и сотрясения основ превращался из городка советско-пролетарского-люмпенского в советско-мелкобуржуазный. А к первому сентября также бархатно возвращался восвояси.

Летом живут на Карельском, - родительские или чьи-то слова из детства, из самого начала явной памяти. Как и вся тогдашняя география, "Карельский" без анатомического "перешеек" звучал таинственно - значительно, это был еще и знак отличия каких- то неведомых людей, проживавших там летом. Звук работал, манил. Вероятно, действовал и инстинкт, его компас и стрелка, указывающая на рай или хотя бы на временное его подобие. Тогда Карельский и был таким раем - транзитным, местного значения. Час на электричке с Финляндского вокзала. Дальним, для наиболее оповещенных, подвижных, денежных была Прибалтика - доступный рай и недоступный Запад сливались там в одно.
Выезжая летом на взморье, выезжали в сезонную черту самоизбранной оседлости. Она тянулась вдоль Финского залива от Лисьего Носа до Сестрорецка. Дальше по берегу залива - в Солнечном, Репино, Комарово - в основном дома отдыха, пансионаты, дачи научной и культурной элиты , богачей- теневиков, дармовые с прислугой гос. дачи всяческой номенклатуры. Дачников в петербургском (и тогда уж в честном) смысле там было немного, они некучно селились в большом с бешеными ценами Зеленогорске, заодно обители начальства высшего. Последнее обстоятельство - причина несравненой благоустроенности Зеленогорска. Заодно и самое Приморское шоссе оказывалось стратегическим: по спецасфальту неслись иногда черные машины, обдавая спецудалью свидетелей, испытывавших к происходящему тоже короткий, в основном, технический, или даже орнитологический интерес: к нездешности их скорости, к ястребиной мгновенности их проскакивания.
Снимали и по южному берегу залива, но тот берег с его дворцами и парками, "коровьими" пляжами был слишком царский, торжественный и запущенный, в отличие от уютного местами еще почти тепленького от финнов берега северного.

Отлично обученный говорить негромко, не светиться, чтобы, будучи несомненно опознанным, не быть хотя бы окликнутым; остро, даже не как личную угрозу, но как покушение на какую- то само собой разумеющуюся честь, переживать, когда соплеменник высовывается - выдает - закладывает себя, тебя, меня, всех; быть вполне героями в смысле spernere sesperni (пренебрегать тем, что тобою пренебрегают), не забывая ради утешения и даже своеобразной справедливости, что ведь пренебрегают по - существу всеми, и ты отнюдь не крайний; ценить благо замолчанности; быть связанным с собственным еврейством как будто лишь паспортной графой, роковым наследством фамилии, или, совем нелепость, лишь отчества, да методичными напоминаниями о происках мирового сионизма; вроде бы не желать от судьбы большего, чем предлагали отделы кадров; - этак славно обработанный и себя обработавший по части избранничества, еще бы чуть- чуть и окончательно но хороший статистический ленинградский еврей дачником уж был однозначно хорошим, а то и образцовым. Снимая зимой летнее жилье или возобновляя устный договор, давал аванс. Не позднее конца лета выплачивал оставшуюся сумму. Уезжая, прибирал за собой и благодарил за все. Возможно, сестрорецкие хозяева- практически все местные жители, имевшие что сдать и где самим перекантоваться доходным летом, это понимали, по -своему и ценили. Бывало переклеивали к сезону обои, иногда красили полы, случалось, гнали клопов. При въезде тактично инструктировали. Вручали ключик от приватной уборной- в громадных домах коммунальных (стоический финский деревянный модерн с характерными башенками) таких уборных- скворечников бывало за огородами по числу хозяев. Разве что совсем бессовестник-злокопатель углядел бы в таких отношениях летних сестрорецких этносов черты некомплиментарности, прочие известные дефекты. А слово "Жидорецк", скорее всего, по обыкновению превентивно над собой пошутив, - чтобы опередить тетю Валю, придумали сами дачники, переименовав таким образом реку Сестру в реку Жид.

Сгущалось по мере приближения к Ермоловскому проспекту. Он вел прямиком к Ермоловскому пляжу, где случайных лиц, тел уже почти не попадалось. Даже в выходные, когда загорать и купаться приезжал в переполненных электричках народ из города. Как так получалось - не знаю. Но именно там, лет в тринадцать я впервые и увидел евреев в таком убедительном количестве и без всякой разбавки. Родня, ее застолья, дни рождения, свадьбы и похороны не в счет-то были свои свои, внутри естественного неминучего круга, задарма и с избытком тебе благоволящего.
О сионистском заговоре я еще не слыхал, или прослушал, взволнованный новостями своего отрочества. Потому, наверно, над оккупированным Еромоловским не повисала тогда эта магическая подсказка, как, автоматом, возникала она впоследствии, когда вдруг случалось видеть по телевизору или на газетной фотографии больше двух- трех еврейских лиц кряду. Это был уже рефлекс благоприобретенный, пару раз он срабатывал, когда в картинке оказывалось и собственное лицо. Длилось недолго, но, быть может, какое-то мгновение глаз испытывал и свой личный суверенный биоиспуг. Вроде честного детского недоумения при виде все той же родни - лягушкообразных тетушек, с того же удивительного водоема дядюшек с несколько выкаченными навстречу окрестному миру очами, столь непохожими на коллективное лицо уличное, дворовое, школьное. Вот и на Ермоловском глаз поначалу терялся, пропадал, как от встречи с наглядным призраком, с вдруг так явно и открыто предъявившим себя ископаемым, сродни какому - нибудь ящуру, по всем логикам и оптикам несуществующему. Искал подмогу, чтобы как- то определиться в свойскости данной. И, подумаешь вдруг (о, ярмо справедливости...), каково же приходилось взору чужому, не натренированному на родителях, родне, дядюшках, тетушках, не подкупленному их неумолчной любовью? Какое воинство подсказок спешило на вырочку ему в момент подобной эстетической атаки, какого героизма требовало, чтобы устоять?

Никакого пляжного сервиса не существовало. Дачники осваивали прибрежную целину сами - принесенными из дому раскладными стульчиками и столиками, шезлонгами, раскладушками, зонтами для тени, бутылками боржоми. Здесь носили шорты и темные очки - вещицы по тем временам и вовсе диковинные, с карикатур из "Правды" и "Крокодила", не иначе, воспринятых сестрорецкой публикой в качестве рекламы. С плакатов по гражданской обороне, где затаившегося на верхней полке поезда шпиона или что- то заездившегося врага народа, космополита помечали черные очки, выразительные дубликаты глаз- зеркал души. (Прорыв в этой области совершился благодаря польскому киноактеру Збигневу Цыбульскому, темными "дымчатыми" окулярами стали помечать себя представители богемы, интеллектуалы, в конце концов прикрылся ими и член политбюро тов. Демичев). Часто полные, часто красивые женщины, послеживая за детишками, телами, лицами солнышко ловят. На коленях вязанье, иногда томики русских классиков из огоньковских приложений, синий "Новый мир". Идут окунуться. Метров через сто (там по пояс, уже и повыше, если прилив) несколько раз приседают, как- то и плывут, стараясь не мочить голову. В тени дерев или зонтов мужчины с волосатыми бугристыми спинами (как, правда, и не с волосатыми, небугристыми) играют все в ту же "пульку". Эзотерический для непосвященных листок с записью и прикуп поджаты плоскими камешкми- голышами, чтобы не сдувало балтийским ветерком. Иногда здесь компании золотой молодежи: уверенные в себе юноши и коллекционные для тех не слишком калорийных времен длинногие стройные девы, чаще блондинки. Публика с Невского, из кафе "Север", разного калибра валютчики и фарцовщики, специализировавшиеся на турмолаях- финнах уже нынешних, что туристскими косяками ехали в Ленинград напиться водки. Кто-то еще и еще из лет на тридцать опередивших всеобщую вестернизацию. На пляже нет транзисторных приемников, портативных магнитофонов, мобильников, - мы ведь в самом начале шестидесятых, - и райский пятачок Еромоловского лишь патриархально шелестит в белесо- голубом полуденном мареве. Еще не говорят об отъезде.
Магистральная тема последующих десятилетий с ее вольной и невольной, трезво- шизофренической романтикой попросту еще не возникла. Нынче требуется усилие, чтобы представить, о чем же здесь тогда говорили.

Стоит уйти немного в сторону по широкой быстро пустеющей ленте пляжа, и Ермоловского уже не слышно, а вскоре и не видно. Дальше, дальше, волей простора, его соблазна, понятия не имея, что этак заодно репетируешь будущее, образ его движения, которому ничего другого не останется, как сделаться и его существом. Сыграть по пути в футбол, забежать поглубже и поплыть в сторону форта, держа слева зубчатый силуэт Кронштанда. Обернувшись, увидеть берег с высоколобыми передовыми соснами, все падающими навзничь, ползущую за ними зеленую гусеницу электрички. Дальше, дальше, с узелком над легкой головой форсировать речку Сестру, за которой- до Солнечного- уже ни души. Разве что другой беглец идет куда- то вдоль воды, да пара любовников слиплась в дюнах, забавляя подслеповатых белочек- феминисток, пытая грезы твоих душных ночей, робкую и нетерпеливую печаль очнувшейся от детства плоти, ее новое летнее зрячее одиночество. Воздух над водой, над тончайшего помола широким песком с примесью так явно осязаемых ступнями мундштучков сухого тростника дозревает, слоится, закипает, дрожит- как в самом начале творения, еще лишь в предчувствии неведомых своих метаморфоз. Рождающееся или действительно длящееся уже будущее сливается с белесым простором, с благом июльского дня.

На Ермоловский приходил сумасшедший. Раздевался и плюхался с прутиком в прибрежную мелкоту, где возились детишки и шастала рыбка- колюшка, в просторечьи - кабзда. Воды там было по щиколотку. Он орал от блаженства, колотил по воде и по гофрированному песчаному дну руками, ногами. Выброшенная к берегу громадная в сатиновых трусах рыба, вовсе и не задыхающаяся, или вот так задыхающаяся истошно от невыносимости блаженства, или так в дно колотясь - чтобы разверзлось, впустило в воды потайные, истинные. Вопя, вопя, зарываясь с прибрежный полукипяток, в судороге, в изнеможении, как хватало у него сил и восторга. Выходил на берег, смущая взрослую публику своей астеничностью, удом, будто только что мраморно и слепившимся из мокрого сатина.
Традиционные городские типы тускло доживали свои дни в облике дворников, уличных сапожников, трубочистов, в прощальных криках точильщиков и стеклольщиков. Еврейские - в памяти стариков и в томиках Шолом-Алейхема. Разве что почва генетическая выкидывала тут вдруг что- нибудь нестандартное, вызывающее. Но все реже, все осторожнее, с постоянной оглядкой на будущее своего слепого фокуса, - зачем? И не только полукровки, четверитинки сливались с чертами окружающего пейзажа, с его лицами, языком, психологией, камнями, улицами, одеждами, красками, радостями, нуждой, праздниками, буднями, враньем и правдой. Еще немного, и никто не отличит мешугу от обычного инженера, и оба станут достойны единого безобидного анекдота; чем не мечта с учетом обстоятельств времени и места.
Но все же случалось, и тогда красноглазая воспаленная вечность заглядывала в коммуналку или в хрущевскую круплоблочку, не замечая висящего на стене календаря. В свой срок ее тоже вывозили на дачу вместе с тазами, кастрюлями, прочим добром, упакованным в ушастые тюки.

Леня- так звали больного- был жемчужиной летнего Сестрорецка. Его постояннным событием. Стремительный, гарцующий, возникающий в начале тенистой улицы вместе со сквознячком сверхъестественного, сам тот сквознячок. Исчезающий за калиткой. Вскоре выходящий из нее, вновь заходящий в какой- нибудь дом. Легонькие х/б одежды. Галантные манеры, большие лошадиные зубы, карие стоячие глаза, пенка в углах губ- характерная влага пророков, мессий? Верный ольховый прутик в незнающих покоя пальцах. Сколько тебе лет? Почему ты молчишь? Не помнишь? Вопрос слишком глуп и прост?
Он ставил обыденность раком, и та успевала хорошенько освежиться испугом, ужасом, смехом посильным, тотчас одернутым жалостью и острым сознанием собственного счастья: оно наконец-то становилось таким же безусловным, как наглядная чужая беда. Леня, однако, был столь безунывен, активен, поглощен своей деятельностью (мы не оговорились и уж тем более не шутим), что и беда эта совсем вскоре оказывалась невидимой. Он ее переигрывал, освобождая публику от смуты должных чувств.
Он совершал свой ежеутренний обход местности. Спрашивал у встречных, - дачников, хозяев, прохожих, - хорошо ли они спали. Услыхав, что хорошо, спрашивал, как они себя чувствуют. Отвечали быстро и охотно. Особо жаждущие чуткости, тепла человеческого, отвечали обстоятельно, всерьез, забывая, кажется, кто же в действительности перед ними. Однажды Леня справился у моего отца, не было ли у него вчера вечером тех загрудинных болей. Отец так позитивно растерялся, словно о его здоровье справился вдруг Генсек, Господь, родной сын; кажется, начались боли.
Ответов Леня не дослушивал, вновь напоминая тут нормального. Но и миссия его была посерьезнее: он вдруг страшновато напрягал силы, дух, все жилы внешние. Сильнейший этот параксизм обещал резрешиться чем- то неслыханным. Пророчеством о грядущих судьбах Сестрорецка, Ленинграда, страны без евреев, лишь с олигархами, публицистами, политтехнологами и двумя главными раввинами? Евреев без всего упомянутого? Что- то поскромнее, поближе? Готовился обернуться ученым, лауреатом Ленинской или Госпремий, число которых вопреки всем очевидностям ничуть не убывало тогда в предпраздничных газетных списках, оставляя неравнодушным тайно ликовать у этого оживавшего дважды в год вулкана справедливости, засилья почти непечатных фамилий, пусть только отчеств, или приходить в отчаяние от необоримости кагала? Грядущим диссидентом, правозащитником? Поэтом опальным? Угонщиком самолета на Землю Обетованную, не взлетевшим, но, по крайней мере, научившим моих родителей никогда больше не говорить на идиш, нигде, даже дома, даже когда сын уже спал?
Ретроспективно гадая, мы, конечно, переоценили беднягу, в своем отрочестве со всеми его мечтами, героями накрытого неизлечимой болезнью. Заодно и его встречных, их запросы и чаяния по части пророчеств и авторитетов. Откуда, впрочем, знать, как, о чем, кому сигналит вечность, не ведающая о своей щедрости, да, скорее всего, и о нас, прохожих, замерших в ожидании на тенистой дачной улице...
Леня становился конферансье. Раскланивался и с довольно кривлявым крикливым пафосом поочередно представлял участников грядущего концерта. И тут же сам оборачивался Эдди Рознером, Бенни Гудменом, Аркадием Райкиным, Мироновой и Менакером, Шуровым и Рыкуниным, Рудаковым, Нечаевым, Тарапунькой, Штепселем. Прутик оказывался дирижерской палочкой, скрипочкой, смычком, микрофоном, джаз- бендом.
Вечерами на Приморском шоссе он встречал своих родителей. Они служили музыкантами в каком- то театре, приезжали последним автобусом. Прижимая к сердцам скрипочки, осторожно полусоскакивали с подножки, - будто выходили из еще одного анекдота, обжитого, едва ли уже нуждавшегося в какой- либо либерализации, тем более, демократизации. Леня приходил на остановку задолго до их прибытия и представлял пространству, скучающим вечерним небесам черные машины начальства, мчавшиеся время от времени в сторону Зеленогорска.
- Первый секретарь ленинградского обкома Коммунистической партии народный артист эс-эс-эс- эр лауреат Ленинской и Государственной премий Фрол Романович Козлов!- размахивая прутиком, орал он навстречу и уже же вслед очередному седоку, за тонированным стеклом невидимому.
- Первый секретарь (- "" - ) Василий Сергеевич Толстиков! - на том же месте, через несколько лет.

В нелетние времена года он мелькал иногда на Невском, на Литейном, в Гостинном дворе, в Елисеевском гастрономе, во Дворце работников искуств им К. С. Станиславского. Обход, приветствие, вопрос задушевный, готовность к концерту. Но в большом торопливом городе, так не похожем на карельское французское местечко, полное своих, он стяжал разве что чью- то сочувственную минутку, недоуменную оглядку.

Последний раз я видел Леню в восемьдесят девятом, в Румянцевском садике. Это у Невы, у Академии художеств, рядом с египетскими сфинксами, наискосок на другом берегу Медный всадник, Исаакий. Там митинговало тогда общество "Память". То была новинка, как- то не предусмотренная ни перестроечными грезами ленинградских евреев, ни тайным договором неухавших с Россией, с собой. Шли своими глазами взглянуть, своими ушами послушать, - кому же еще на свете это могло быть так интересно.
Он тоже в садик заскочил. Лысый носатый пархатый, навседа юноша, почти старик в школьном пальтишке, с прутиком в неумолчных пальцах. Постоял, пошел дальше.